Рассказы - Исаак Башевис Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, видимо, уснул. Мне приснился город с крутыми узкими улицами и зарешеченными ставнями окон, залитый мутным, как при солнечном затмении, светом и погруженный в молчание Черного Шабаша. Мимо меня бесконечной чередой следовали одна за другой католические похоронные процессии, с крестами и гробами, с алебардами и пылающими факелами. Они свозили на кладбище не одно, но множество тел — истреблено было целое племя. Внезапно гробы приобрели форму филактерий,[48] черных, блестящих, с узлами и ремнями. Они были разделены на множество ящичков-гробов, на двоих, на троих, на четверых, на пятерых…
Я открыл глаза. На моей кровати кто-то сидел — это была горбатая кубинка Она хрипло заговорила на своем ломаном языке:
— Не бойтесь. Я вам не причиню вреда. Я человек, не зверь. У меня сломана спина. Но я такая не родилась. Я упала со стола, когда была маленькая. У моей матери нет денег отвести меня к врачу. Мой отец плохой, он всегда пьяный. Он гуляет с нехорошими женщинами, а моя мать работает на табачной фабрике. Она кашляет, кашляет и умирает. Почему вы дрожите? Горб не заразный. Вы от меня не заболеете. У меня душа, как у всех — мужчины хотят меня. Даже мой хозяин. Он мне доверяет, он меня оставляет одну в гостинице. Вы еврей, да? Он тоже еврей… из Турции. Он умеет говорить — как это называется? — по-арабски. Он женился на немецкой сеньоре, но она нацистка. Ее первый муж нацист. Она ругает хозяина и пробует отравить его. Он подает на нее в суд, но судья на ее стороне. Я думаю, она дает ему взятку — или что-то другое. Хозяин должен платить ей — как это сказать? — алименты.
— Зачем же он вообще на ней женился? — спросил я просто из вежливости.
— Потому что он ее любит. Он очень-очень мужчина, красная кровь, понятно? Вы Когда-нибудь влюблялись?
— Да.
— А где сеньора? Вы на пей женились?
— Нет. Ее расстреляли.
— Кто?
— Те же самые нацисты.
— Ах-ха… и вы остались одни?
— Нет, у меня есть жена.
— Где ваша жена?
— В Нью-Йорке.
— И вы ей не изменяете?
— Нет, я ей верен.
— Всегда?
— Всегда.
— Один раз получить удовольствие можно.
— Нет, голубушка, я хочу остаться честным человеком.
— Кому надо, что вы делаете? Не видит никто.
— Бог видит.
— Ну, если вы говорите про Бога, я ухожу. Но вы лгун. Если я бы не калека, вы не говорите про Бога. Он наказывает, кто так лжет, сукин ты сын!
Она плюнула в меня, встала с постели и хлопнула дверью. Я немедленно утерся, но ее слюна жгла меня, как кипяток. В темноте я чувствовал, как пухнет голова, по всему телу распространился острый зуд, словно сотни пиявок сосали мою кровь. Я пошел в ванную, помылся. Намочил полотенце и обмотал им голову, чтобы охладить ее. Про ураган я забыл. Он окончился, а я и не заметил. Потом я лег и проснулся лишь к полудню. Нос у меня был заложен, горло отекло, колени ныли. Нижняя туба распухла, и на ней выскочила большая лихорадка. Моя одежда валялась на полу среди огромной лужи. Насекомые, залетевшие накануне в комнату в поисках убежища, лепились трупиками по стенам. Я открыл окно. Пахнуло прохладным, хотя все еще влажным воздухом. Небо серело по-осеннему, море свинцового цвета еле колыхалось под собственной тяжестью. Я кое-как оделся и сошел вниз. Горбунья сидела за конторкой, бледная, худая, со стянутыми на затылке полосами, с блеском в черных глазах. На ней была старомодная блузка, отороченная пожелтевшими кружевами. Она пронзительно взглянула на меня.
— Вы освободите комнату, — сказала она. — Хозяин звонит и говорит запереть гостиницу.
— Нет ли для меня письма?
— Письма нету.
— Тогда счет, пожалуйста.
— Счета нету.
Кубинка глядела на меня искоса — ведьма, которую подвело ее искусство, безмолвная пособница хитроумных демонов, кишащих вокруг меня.
ИСТОРИЯ ДВУХ СЕСТЕР
Леон (он же Хаим-Лейб) Барделес налил в кофе сливки. Положил сахару, попробовал, поморщился, добавил еще сливок и взял из стоявшей перед ним вазочки миндальное печенье.
— Люблю сладкий кофе, а не горький. В Рио-де-Жанейро пьют кофе горький как желчь из малюсеньких чашечек. Здесь тоже так готовят, называется «эспрессо», но я предпочитаю кофе в стакане, как раньше подавали в Варшаве. Вот сижу тут с вами, и забываю, что я в Буэнос-Айресе. Кажется у «Люрса» в Варшаве. Ну, что вы скажете насчет погоды? Мне понадобилось мною времени, чтобы свыкнуться с тем, что Суккот[49] празднуют весной, а Песах[50] — осенью. Я вам не могу передать, какую путаницу внес в нашу жизнь этот перевернутый календарь. Ханукка[51] выпадает на такую жару, что можно расплавиться. На Шавуот[52] — холодина. По крайней мере хорошо, что хоть весна пахнет так же, и у сирени такой же запах, как бывало, доносился из Праги и Саксонских садов. Запахи узнаю, а сказать, чем пахнет, не могу. Писатели других народов называют своим именем каждое дерево, каждый цветок, а сколько названий цветов вы найдете в идише? Лично я знаю только два — розу и лилию. Если мне в кои-то веки приходится идти к цветочнику за букетом, я всегда полагаюсь на продавца. Пейте кофе!
— Расскажите о себе, — попросил я.
— Ах, разве можно о себе рассказать? С чего начать? Я обещал рассказать все, чистую правду, но как вы сумеете ее передать? Знаете, я сначала покурю. Вот эти ваши, американские.
Леон Барделес достал пачку сигарет из тех, что я ему привез из Нью-Йорка. Я знал его больше тридцати лет, даже написал когда-то предисловие к книжке его стихов. Ему было тогда пятьдесят три — пятьдесят четыре, он пережил и Гитлеровский ад, и сталинский террор, но все еще выглядел моложе своих лет. Шапка слегка вьющихся черных волос, большие карие глаза, толстая нижняя губа, мускулистые шея и плечи. Он до сих пор носил рубашки с воротником-апаш, как некогда варшавские модники, подражавшие Словацкому.[53] Выпуская дым колечками, он прищуренными глазами рассматривал меня, точно художник — модель.
— Начну с середины, — проговорил он. Только прошу вас, не спрашивайте у меня даты, потому что, когда речь заходит о точном времени, я окончательно запутываюсь. Это было году в сорок шестом, а может быть, в конце сорок пятого. Я покинул сталинскую Россию и вернулся в Польшу. В России меня пытались записать в польскую армию, но мне удалось ускользнуть. Я прошел Варшаву насквозь, видел руины гетто. Можете не верить, но я действительно шел искать дом, в котором жил до войны, — хотел найти среди развалин свои рукописи. После всех бомбежек и пожаров найти на Новолипках дом, да еще рукописи — шансы были ниже нуля, но я — таки узнал место, где стоял наш дом, а среди обломков наткнулся на свою книгу, как раз ту, к которой вы писали предисловие. Не было только последней страницы. Я. конечно, удивился, но не слишком. В моей жизни случалось столько невероятного, что уже ничем не удивишь. Приди я сегодня домой и застань свою покойную маму, я бы глазом не моргнул, а просто спросил: "Мама, как дела?"
Из Варшавы я кое-как добрался до Люблина, а оттуда — в Щецин. Почти все польские города лежали в развалинах, и мы ночевали то в конюшне, то в бараке, а то и просто на улице. Здесь в Буэнос-Айресе мне пеняют за то, что я не описал своих мытарств. Ну, начнем с того, что я не прозаик. Во-вторых, у меня в голове все смешалось в такую кучу, особенно даты и города, что они же сами обозвали бы меня лжецом и фальсификатором. Ладно, я отвлекся. Так вот, некоторые беженцы уже тогда обезумели от горя. Одна потеряла ребенка и искала его то в канавах по обочинам дорог, то в стогах и общем, в самых неподходящих местах. В Варшаве один дезертир из Красной Армии втемяшил себе в голову, что под руинами погребены сокровища, и в лютый мороз упрямо ковырял лопатой битый кирпич. Диктатуры, войны, жестокость довели до сумасшествия целые страны. Я убежден, что человек как биологический вид был ненормален изначально, а культура и цивилизация лишь усугубили его безумие. Впрочем, вас интересуют факты.
Факты же, если коротко, были таковы. В Щецине я встретил женщину, которая буквально с первого взгляда очаровала меня. Ну, вы-то знаете, что у меня на веку женщин было предостаточно. В России, так там всего не хватало, кроме так называемой любви. Дело прошлое, но ни опасность, ни кризис, ни голод, ни даже болезни не могли отнять у меня то, что сейчас модно называть «либидо» или как там еще придумали профессора. Это было так же далеко от романтической любви нашей юности, как мы от Юпитера. И вот стою я перед женщиной и пялюсь на нее, будто впервые в жизни вижу особь женского пола. Описать ее? Я не силен по части описаний. Длинные черные волосы, кожа белая, словно мрамор. Прошу прощения за чти банальности. Глаза были карие и какие-то испуганные. В то время страх был обыденным явлением. Каждую секунду все мы рисковали жизнью. Россия не хотела отпускать нас, в Палестину мы надеялись проникнуть нелегально, так как Англия не желала нас пускать. Мы обзавелись поддельными документами, только от них за версту разило фальшивкой. Да… Но ее глаза были полны совсем иного страха. Казалось, будто эту девочку зашвырнули к нам на Землю с иной планеты, и она не понимала, где очутилась. Очевидно, именно так выглядели падшие ангелы. Но мы-то все были люди. На ней были скрученные туфли и великолепная ночная рубашка, которую она приняла за платье. "Джойнт"[54] посылал в Европу белье и одежду, пожертвованные богатыми американками, оттуда ей и досталась эта дорогая сорочка. Помимо страха, ее лицо несло печать редкостного благородства. Все это плохо вязалось с окружавшей действительностью. Такие тонкие натуры, как правило, в войну не выживали — мерли как мухи. Выживали сильные, решительные, спокойно проходившие по трупам ближних.