Орикс и Коростель - Маргарет Этвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же колокола звонили. Читались молитвы. Сжигались на костре маленькие идолы. Но напрасно — отец умер. Все в деревне знали, что дальше будет: если в семье нет мужчины, который трудится в поле, сырье для жизни следует брать из других источников.
Орикс была одной из младших, о ней часто забывали, но вдруг все изменилось. С ней носились, ее больше кормили, ей сшили красивый синий жакет, другие женщины помогали, хотели, чтобы Орикс была красивая и здоровая. Уродливые или покалеченные дети, или не очень умные, или те, кто неважно говорил, — такие стоили меньше, их вообще могли не купить. Возможно, деревенским женщинам тоже придется продавать детей, и если сейчас помочь, в будущем можно рассчитывать на помощь.
В деревне эти сделки никогда не назывались «продажей». В разговорах о них подразумевалось обучение. Детей учили зарабатывать на жизнь в большом мире — такой вот был предлог. Кроме того, если дети останутся в деревне, что их ждет? Особенно девочек, говорила Орикс. Разве что выйдут замуж, нарожают новых детей, которых тоже продадут. Продадут или в реку бросят, и они поплывут к морю, потому что еды не хватало.
Однажды в деревню пришел человек. Тот же самый, что и всегда. Обычно он приезжал на машине, которая подпрыгивала на грунтовке, но в тот раз шли дожди и дорогу размыло. В каждой деревне был такой человек, который время от времени пускался в опасное путешествие из города, — нерегулярно, однако слухи доходили в деревню задолго до его появления.
— Какой город? — спросил Джимми.
Но Орикс только улыбнулась. Когда она про это рассказывает, хочется есть, сказала она. Джимми, дорогой, может, позвонишь и закажешь пиццу? Грибы, артишоки, анчоусы, без пепперони.
— А ты пиццу будешь? — спрашивала она.
— Нет, — отвечал Джимми. — Почему ты не отвечаешь?
— А почему ты спрашиваешь? Мне все равно. Я об этом не думаю. Это давно было.
Тот человек — сказала Орикс, изучая пиццу, будто паззл, и вытаскивая грибы, которые любила съедать первыми, — приводил с собой еще двоих, слуг, они тащили винтовки, чтобы защищаться от бандитов. На нем была дорогая одежда, и, если не считать пыли и грязи — по пути в деревню все покрывались пылью и грязью, — он был чистый и ухоженный. Носил часы, блестящие позолоченные часы, на которые он часто смотрел, поддергивая рукав; для жителей деревни эти часы были гарантией качества. Может, часы даже из настоящего золота были. Некоторые люди говорили, что так и есть.
Этого человека не считали преступником, совсем нет, — его считали достойным бизнесменом, который не жульничает (или почти не жульничает) и платит наличными. К нему относились с уважением и всячески выказывали гостеприимство: никому не хотелось с ним ссориться. А вдруг он больше не приедет? Вдруг семье понадобится продать ребенка, а он не купит, потому что его обидели в прошлый раз? Он был их деревенским банком, страховой компанией, добрым богатым дядюшкой, единственным амулетом от плохой судьбы. И нуждались в нем все чаще: погода стала странная и непредсказуемая — слишком много дождей или слишком мало, слишком ветрено, слишком жарко — и от этого страдали посевы.
Тот человек много улыбался и называл деревенских мужчин по именам. Произносил небольшую речь, всегда одну и ту же. Он хочет, чтобы все были счастливы, говорил он. Он хочет, чтобы все стороны были довольны. Не хочет никаких обид. Он ведь всегда пытается войти в их положение, забирает глупых и капризных детей, которые для него обуза, только чтобы помочь деревне. Если у них есть претензии, если им не нравится, как он ведет дела, пускай они скажут. Но претензий не было, хотя люди ворчали у него за спиной — мол, он никогда не платит больше обещанного. Однако за это и уважали: значит, он свое дело знает, а дети попадут в надежные руки.
Всякий раз, приезжая в деревню, человек с золотыми часами забирал с собой нескольких детей, чтобы они продавали туристам цветы на городских улицах. Очень простая работа, с детьми будут хорошо обращаться, уверял он матерей, он не мерзавец и не жулик, он не сутенер. Детей будут кормить, им дадут безопасный ночлег, им будут платить, и часть денег они смогут отсылать домой, если захотят. Их выручка — процент от заработанного минус плата за жилье и еду. (В деревню никогда не присылали никаких денег. И все знали, что этого не случится.) За обучение детей он заплатит их отцам или вдовствующим матерям хорошие, как он говорил, деньги; и впрямь хорошие, если учесть, к чему привыкли местные. Матери на эти деньги смогут дать оставшимся детям жизнь получше. Так они говорили друг другу.
Впервые услышав эту историю, Джимми пришел в бешенство. То были его бешеные дни. Дни, когда он вел себя как дурак, если дело касалось Орикс.
— Ты не понимаешь, — сказала Орикс. Она все ела пиццу в постели, запивала ее колой и заедала картошкой-фри. Она уже доела грибы и приступила к артишокам. Тесто она никогда не ела. Говорила, что чувствует себя очень богатой, если может позволить себе выбросить еду. — Так многие поступали. Такова была традиция.
— Идиотская традиция, — сказал Джимми. Он сидел в кресле у кровати и смотрел, как она розовым кошачьим язычком облизывает пальцы.
— Джимми, ты плохой, не ругайся. Хочешь пепперони? Ты говорил, чтобы не клали, а они все равно положили. Наверное, не расслышали.
— Идиотский — это не ругательство. Это красочное описание.
— Все равно, по-моему, не надо так говорить. — Теперь она ела анчоусы — она всегда оставляла их на потом.
— Я б его убил.
— Кого? Хочешь колу? Я одна все не выпью.
— Того человека, про которого ты рассказывала.
— А ты бы, Джимми, предпочел, чтобы все от голода умерли? — Орикс рассмеялась своим тихим журчащим смехом. Этого смеха Джимми боялся больше всего — этот смех скрывал веселое презрение. От него по коже бегали мурашки: холодный ветер на озере под луной.
Разумеется, его ярость выплескивалась на Коростеля. Джимми ломал мебель: то были дни ломки мебели. Вот что сказал Коростель:
— Джимми, смотри на вещи реалистичнее. Неограниченно растущая популяция не может существовать, потребляя минимальное количество пищи. Homo sapiens явно не способен отрезать себе снабжение. Человек — один из немногих видов, который при сокращении ресурсов не ограничивает размножение. Другими словами, и дело именно в этом, — чем меньше мы едим, тем больше ебемся.
— И как ты это объяснишь? — спросил Джимми.
— Воображение, — ответил Коростель. — Люди воображают собственную смерть, чувствуют ее приближение, и одна мысль о ее неизбежности становится афродизиаком. Собаки или кролики ведут себя иначе. Или птицы, к примеру, — в неурожайные годы откладывают меньше яиц или вообще не спариваются. Всю энергию тратят на то, чтоб остаться в живых и дождаться более благоприятных времен. А человек надеется оставить свою душу в ком-то другом, в новой версии себя, и жить вечно.
— Значит, мы обречены, потому что надеемся?
— Можно называть это надеждой. А можно отчаянием.
— Но без надежды мы тоже обречены, — сказал Джимми.
— Только как личности, — бодро заметил Коростель.
— Ну пиздец.
— Джимми, когда ты повзрослеешь?
Это Джимми уже слышал, и не раз.
Человек с наручными часами оставался в деревне на ночь вместе со слугами и винтовками, ел, а затем пил с деревенскими. Он целыми пачками раздавал сигареты, золотые и серебряные пачки, еще в целлофановой обертке. Утром он осматривал детей и задавал вопросы — не болеют ли, не озорничают ли? Еще проверял их зубы. У детей должны быть хорошие зубы, говорил он, потому что им придется много улыбаться. Затем он выбирал, отдавал деньги и прощался, а деревенские вежливо кивали и кланялись. Обычно он забирал трех или четырех детей; если больше, он бы не справился. И это означало, что он выберет лучших. То же самое он делал и в остальных деревнях на своей территории. Все знали, что у него хороший вкус и здравые суждения.
Наверное, очень плохо, если тебя не выбирали, говорила Орикс. Отбракованным детям жилось хуже, они теряли свою ценность, их меньше кормили. Но ее выбрали первой.
Иногда матери плакали, и дети тоже плакали, но матери говорили детям, что там, куда те едут, все очень хорошо, они помогают семьям, пускай идут с этим мужчиной и делают все, что он говорит. Матери говорили, что дети немного поработают в городе, все станет чуть лучше и дети смогут вернуться. (Дети никогда не возвращались.)
Все всё понимали и прощали, если и не смирялись. Но когда мужчина уходил, матери, продавшие детей, были опустошены и печальны. Словно то, что они сделали сами (никто не заставлял их, никто не угрожал), случилось против их воли. И словно их обманули, словно цена была слишком низкая. Почему они не потребовали больше? И все-таки, убеждали себя матери, у них не было выбора.