Семнадцать мгновений весны (сборник) - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая конференция между Гиммлером и Мазуром в присутствии Шелленберга состоялась в Хартцвальде; секретарь Гиммлера, работавший с ним пятнадцать лет, штандартенфюрер Брандт пытался было стенографировать беседу, но Шелленберг попросил его не делать этого, заметив, как растерян Гиммлер, как странно он себя вел, как заискивающе улыбался эмиссару сионистской организации, убеждая его, что во всех «недоразумениях» с евреями виноваты безответственные астрологи, сбившие с толку ряд старых деятелен НСДАП…
— Главное, что нас заботит в настоящее время, — перебил Мазур рейхсфюрера, — это жизнь американских, английских и немецких евреев, томящ… находящихся в ваших… в концентрационных лагерях Германии. Если вы гарантируете нам, что их не уничтожат, мы готовы выполнить все то, о чем вы нас просили.
Шелленберг поинтересовался:
— А как быть с русскими и польскими евреями?
Мазур пожал плечами:
— Я не уполномочен решать этот вопрос, пусть ими занимаются Сталин и Берут, я достаточно точно определил сферу моего интереса…
— Да, но я уже приказал передать американцам список всех тех мест, где интернированы лица еврейской национальности, — заметил Гиммлер. — Я действительно стоял когда-то за высылку евреев из рейха — на удобных пароходах или поездах первого класса, никак не посягая на их человеческое достоинство, не моя вина, что это…
Теперь его перебил Шелленберг:
— Господин Мазур, вы гарантируете, что пресса, которую вы контролируете, скажет свое веское слово о той благородной позиции, которую занял рейхсфю… господин министр внутренних дел Гиммлер и его ближайшие сподвижники?
— Бесспорно, — ответил Мазур. — В случае если вы сохраните жизни несчастных — в первую очередь нас интересуют те люди, фамилии которых я приготовил: это члены семей и родственники самых уважаемых бизнесменов, — пресса, на которую мы можем повлиять, скажет правду о благородной позиции, занятой рейхсфю… господином министром внутренних дел Гиммлером и вами…
— Я не один, господин Мазур. Я бы ничего не смог сделать для вас, не будь нас тысячи — всех тех, кто всегда и во всем стоял рядом с господином Гиммлером…
— Я готов приказать сейчас же, — заметил Гиммлер, — чтобы в женском концлагере Равенсбрюк всех евреек назвали англичанками или польками, это избавит их от возможной некорректности со стороны тех охранников, семьи которых погибли во время бомбежек, — ужасное время, люди так озлоблены, все может случиться…
После того как договоренность с Мазуром была достигнута и его увезли на военный аэродром, чтобы отправить в Стокгольм, Гиммлер и Шелленберг поехали в штаб-квартиру, в Хохенлихен, — там их уже ждал граф Бернадот.
— Вы должны мне помочь встретиться с Эйзенхауэром, — холодея от ужаса, сказал Гиммлер. — Мы с ним солдаты, мы договоримся о мире. Я готов капитулировать на Западе, лишь бы удержать на Востоке большевиков…
Бернадот кашлянул, тихо ответил:
— Я постараюсь сделать все, что могу, рейхсфюрер…
А после встречи (Брандт, секретарь Гиммлера, все слышал своими ушами и сообщил об этом Мюллеру; тот в свое время спас его сестру от ареста — увлеклась поляком, — на этом секретарь Гиммлера был схвачен ; с тех пор освещал своего шефа его же подчиненному, но такому, который — по диким нормам рейха — был вправе знать все обо всех), когда Гиммлер остался в кабинете, Бернадот, садясь уже в машину, сказал Шелленбергу:
— Рейхсфюрер опоздал со своим предложением на пару недель. Он должен был сказать мне о своем желании сдаться на западе, пока еще русские не начали окружать Берлин. Время Гиммлера кончилось. Думайте о себе, милый Шелленберг, думайте о себе серьезно…
— В каком направлении? — жалко спросил бригаденфюрер.
Захлопывая дверцу машины, Бернадот ответил:
– Попробуйте добиться капитуляции ваших войск в Норвегии и Дании, думаю, это зачтется вам в будущем…
Телеграмму обо всех событиях Мюллер отправил в Центр, в Москву, зашифровав ее кодом Штирлица, известным уже американцам.
Каждую минуту, каждый час он был намерен использовать для того, чтобы вбивать клинья, раскачивать их, словно бы рыхля землю, когда ставишь на ночь большую палатку возле озера, где плещутся длинные голубоглазые щуки в тихих зарослях камыша.
Каждую минуту, каждый час надо делать все, чтобы росла подозрительность, чтобы Восток и Запад, идущие навстречу друг другу по Германии, проникались недоверием, которое так легко сообщить людям, сидящим за штурвалами истребителей и у смотровых щелей танков. Все, что угодно, только не колебание. Гиммлер колебался, вот и проиграл. Мюллер не знает колебаний, он исповедует действие, поэтому у него есть шанс выиграть.
Через два часа разведка флота, перехватившая телеграмму «Юстаса — Центру», доложила президенту Трумэну текст расшифрованного сообщения, ибо ключ от кода был сообщен из Стокгольма накануне вечером.
Трумэн собрал узкий штаб своих наиболее доверенных советников.
— Бернадот прав: Гиммлер опоздал, — сказал президент. — Но русские теперь знают все. Скандал может быть громким. Мы не боимся скандала, но в данном случае престижу Соединенных Штатов будет нанесен урон. Какие предложения, друзья?
После долгого совещания пришли к выводу, что следует — по дипломатическим каналам — сообщить Кремлю, что президент готовит чрезвычайное сообщение Сталину, связанное с предложениями, которые переданы нацистами американским представителям в Стокгольме.
Было поручено передать Москве на словах, что предложения нацистов о сепаратном мире будут отвергнуты, однако необходимо время для того, чтобы проанализировать, не есть ли это провокация Гиммлера. После этого Трумэн сообщит маршалу все подробности в личном послании…
Выгадывали не дни — часы.
Всяко может статься.
Главное – выждать.
Информация к размышлению — XI (Снова полковник Максим Максимович Исаев)
Штирлиц лежал в комнате, обставленной со вкусом, если бы не горка, в которой сверкал хрусталь — тщеславное свидетельство хозяйского богатства, а не коллекция прекрасных творений рук человеческих; изумительные, похожие на горные цветы бокалы соседствовали с пузатыми, чрезмерно вместительными графинами; рядом с ломкими коньячными рюмками были расставлены тяжелые стаканы. Даже солнечные лучи в них не были синевысверкивающими, легкими, стремительными, а какими-то жухлыми, устойчивыми, изнутри серыми…
…Руки Штирлица были схвачены тонкими стальными наручниками, левая нога пристегнута таким же стальным обручем к перекладине тяжелой тахты.
«Очень будет смешно, — подумал Штирлиц, — если мне придется бежать, волоча за собою этот мешок… Сюжет для Чаплина, ей-богу…»
Он постоянно прислушивался к далекой канонаде; только б они успели, я ведь погибну здесь, у меня остались часы. Ребята, вы уж, милые, постарайтесь прийти, я так мечтал все эти долгие годы, что вы придете… Я очень старался сделать то, что мог, только б приблизить эту минуту; наверное, мог больше, но вы не вправе корить меня; каждый человек на земле реализует себя на десятую часть, какое там, на сотую, тысячную; меня несло , как и всех, — жизнь так стремительна, она диктует нам самих себя, мы выполняем то, что она холодно и небрежно предписывает нам, хотя и нет письменных указаний; темп, постоянно изнуряющий темп, а мне еще приходилось разрываться между тем, что я был обязан делать поневоле, здесь, только б иметь возможность выполнить главное, и тем, что мне по-настоящему хотелось…
Вошел Ойген, присел рядом, поинтересовался:
— Хотите повернуться на правый бок?
— Я лежу на нем, — ответил Штирлиц.
— Ах, ну да, — усмехнулся Ойген. — Я всегда путаю, когда гляжу на другого… Повернуть вас на левый бок? Не устали?
— Поверните. А лучше бы посидеть.
— Сидеть нельзя. Врач, который станет работать с вами — если не поступит ответа из Москвы, — просил меня проследить за тем, чтобы вы лежали…
— Ну-ну, — ответил Штирлиц. — В таком случае полежу…
— Хотите закурить?
— Очень.
— Сочувствую, но курить вам тоже запрещено.
— Зачем тогда спрашивали?
— Интересно. Мне интересно знать, что вы сейчас ощущаете.
— Знаете, что такое фашизм, Ойген?
Тот пожал плечами:
— Национальное движение передовых сил итальянского народа…
— В мире люди путаются: фашизм, национал-социализм, кагуляры…
— Путаются оттого, что плохо образованы. Разве можно ставить знак равенства между французскими кагулярами и арийским национал-социализмом?
— Можно, Ойген, можно… Я вам расскажу, как впервые понял значение слова «фашист» здесь, в Германии… Хотите?
Закурив, Ойген ответил: