Богдан Хмельницкий - Михайло Старицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XXVIII
Козаки не заставили повторять приглашения и, привязавши своих лошадей к железным кольцам, вбитым в столб, стоявший у входа, поспешили войти в шинок. В комнате находилось несколько почетных посетителей. Богдан сел за особый стол и приказал подать себе и своим спутникам кое-чего для зубов и для горла. Появление его обратило на себя всеобщее внимание. Горожане начали о чем-то тихо шушукаться, поглядывая в его сторону, и наконец более старший из них подошел к Богдану и, поклонившись, обратился почтительно к нему:
— Не славного ли сотника Чигиринского видим мы перед собой?
— Если того, о ком спрашивает пан, звали Богданом Хмельницким, то он действительно имеет удовольствие видеть пана.
— Так, так, он самый, он самый! — воскликнул радостно старик, и все его седое добродушное лицо осветилось теплою улыбкой. — Ну, дозволь же, пане сотнику, обнять тебя и сказать, что мы уже давно тебя поджидаем! — и они дружески почеломкались.
— Да откуда пан знает меня? — изумился Богдан. — Вот сколько ни ломаю головы, а не могу припомнить, где встречался с паном?
— Откуда знаю? — усмехнулся добродушно старик. — А видишь ли, перед грозой всегда ветер дует и хмары гонит, вот они и принесли нам вести о тебе... Все мы знаем, — произнес он многозначительно, — и душою болеем...
— Да кто же будет сам пан? — воскликнул уже окончательно изумленный Богдан.
— Иван Балыка, цехмейстер * кушниров и братчик нашего славного Богоявленского братства.
* Цехмейстер — старшина цеха, т. е. объединения городских ремесленников по профессиональному признаку (скорняки, портные, кузнецы и т. д.).
Богдан горячо обнял еще раз старика и произнес с чувством:
— Господь посылает нам испытания, он же шлет и утешения.
— Так, так, — кивнул несколько раз головою Балыка, — в нем все утешение, в нем... Одначе, как я вижу, пан сотник едет в Нижний город{275}, мы будем спутниками, — туда еду и я!
— Спасибо за ласку; право, мне начинает фортунить, — поднялся шумно Богдан. — Давно уже я в Киеве был, еще когда приходилось памятную чашу школьную пити!{276} Пан цехмейстер расскажет, что здесь творится и как поживают панове горожане киевские.
— Ну, голос-то у нашей песни везде один! — вздохнул глубоко цехмейстер. — Слышал уже ее, я думаю, пан сотник в каждом местечке, в каждом городке... Надежда в бозе, в нем одном, — прошептал он едва слышно и прибавил громко, — ну, а если показать что пану, — с дорогою душой, потому что родился здесь, жил, да и умирать собираюсь нигде иное, как здесь!
Путники расплатились и вышли из шинка. Отвязавши лошадей, они вскочили в седла и двинулись тихо вдоль по улице, ведущей к святой Софии. Цехмейстер ехал рядом с Богданом, немного впереди остальных.
— Так-то так, пане сотнику, — говорил он негромко, покачивая своей седой головой, — кто чем может, кто чем может... Да!.. Где нам поднять оружие? Не удержится оно в наших руках. Видишь, — протянул он ему жилистую, беспрерывно дрожавшую руку, — и нитку едва донесет до иголки... Тяжелая наша работа... Не вояцкая потеха... Не даром шеи и спины гнет до самой земли... — Цехмейстер замолчал и пожевал губами.
— Кто говорит! — воскликнул Богдан. — Не одною саблей можно оказать помощь.
— Так, так! — оживился цехмейстер. — И ты не думай, пане сотнику, чтобы мы только за работою своею гнулись да на горе наше общее не взирали! Нет, боремся, боремся до останку. Вот, знаешь сам, братство завели{277}, теперь уже и школы у нас, и коллегии, и эллино-словенские, и латино-польские{278}, и друкарская справа, все, слава богу, на моих глазах, вот хоть отхожу к богу, а сердце радуется, удалось нам, серым и темным, с пышно-славными латынянами побороться!
— А как же, как же, слыхал! — поддержал Богдан. — И детей своих думаю в ваши коллегии отдать. Горе наше в темноте нашей, нам надо стать вровне с ляхами, — нет, выше их!..
— Так, так! — улыбнулся широко цехмейстер и старческими глазами, и всеми морщинами своего темного лица. — А как зачинали, горе-то, горе какое было! — Он замолчал и глянул куда-то вдаль своими потухшими глазами, словно хотел вызвать из синеющей дали образы пережитых годов... Так прошло несколько минут в полном молчании; Богдан не хотел прерывать воспоминаний цехмейстера вопросом, ожидая, что он заговорит снова; лошади, забытые своими господами, стали, не зная, куда повернуть: направо или налево вдоль Софийского мура... Наконец цехмейстер заговорил снова; он заговорил тихим, беззвучным голосом, не отрывая от тусклой дали своих неподвижно остановившихся глаз.
— Да... горе-то, горе какое было, — повторил он снова, — злохитрый, древний враг держал нас в тенетах своих... Долго пребывали мы в мрачной лености и суете мирской, а он на тот час уводил детей наших к источнику своему... Что ж было делать? — вздохнул он. — Не имели мы ни пастырей разумных и верных, ни школ, ни коллегий, — поневоле приходилось отдавать детей к иезуитам, не оставаться же им было без слова божия, как диким степовикам! А они, пьюще от «прелестного» источника западной схизмы, уклонялись ко мрачно-темным латынянам... И все это мы видели глазами своими и ничего не могли сделать, ибо и наши пастыри обманывали нас и приставали к унии... Ох, тяжкое было время, пане сотнику, тяжкое, — вздохнул глубоко цехмейстер, — умирать теперь легче, чем было жить тогда!
Богдан не перебивал старика. Он знал это, но знал ли старик, что все их успехи, приобретенные такими страшными и непрестанными усилиями, были теперь на краю гибели, гибели, зависящей от одного шального своевольного слова?
А цехмейстер продолжал, оживляясь по мере своих слов:
— Но господь оглянулся на нас, ибо воздастся каждому за смирение его. Своими слабыми, нетвердыми руками зачали мы братство под благословением патриарха. Мало было нас, а теперь посмотри, сколько в «Упис» наш вписалось рукою и душою: и зацных *, и добре оселых людей. Почитай, вся киевская земля! А особо с тех пор, как вписался старшим братчиком и фундатором нашим превелебный владыка Петр Могила{279}, стали у нас и школы, и коллегии не хуже латынских, а друкарское дело и того лучше. Так и окрепли мы на силах. А когда еще вписался в наш «Упис» и его милость покойный гетман Сагайдачный со всем Запорожским войском, тогда стали мы и унии, и латынянам добрые опрессии ** давать! — Старик улыбался, бледные глаза его оживились, щеки вспыхнули. — Ха-ха! Недаром же и жалуется на нас и вопит митрополит унитский, что пока стоит братство, не может здесь утвердиться уния! Только теперь не сломать уже нас латынянам, — нет, нет! И не в одном Киеве, сам знаешь, а всюду растут братства: и во Львове, и в Каменце, и в Луцке, и в Вильно...{280} Всюду растут они, и без помощи вельможных и зацных оборонцев» крепнет наша русская земля... А кто помогал нам? Кто защищал нас? Не было у нас, слабых и темных, ни гармат, ни ружей, ни перьев борзописных, ни в прелести бесовской изученных злохитрых языков, — было у нас одно только братолюбство, вера и смирение — и господь стал посреди нас!
Старик оборвал свою речь; видно было, что волнение, охватившее его, мешало ему говорить. Руки его дрожали
* Зацных — солидных, уважаемых.
** Опрессия — затруднительное положение; давать опрессии — ставить в затруднительное положение еще сильнее, но сгорбленная спина выпрямилась, и оживившиеся глаза бодро смотрели вперед.
Богдан слушал старика и чувствовал, что под влиянием его слов подымаются и в его душе и сила, и гордость народная, и вера в будущее своей страны... И в самом деле, если им, удрученным утисками и выдеркафами, выросшим в душных лавках, за тесными стойками, никогда не видевших ни вольной воли, ни козацкой удали, если им удалось отстоять свою веру от укрепленной властью и оружием панским унии и католической схизмы, то неужели же нам, сросшимся с военной бурею, не оборонить от бессильных ляхов своей воли? Нет, нет! — вырывалось бурно в душе его. — Нет! Мы еще поборемся и повоюем, и господь станет посреди нас! — повторил он слова старика, и, словно в ответ на его мысли, старик прошептал снова уже усталым голосом:
— Все в нем... В нем одном... И в воле его!..
Спутники тронули коней и поравнялись со святою Софией.
Вновь реставрированный храм сверкал теперь своими белыми стенами и золочеными куполами; исправленная и заделанная каменная стена окружала его; башня над въездными воротами с кованым подъемным мостом смотрела теперь уверенно и грозно; вокруг стены шел глубокий ров, а из узких амбразур ее выглядывали кое-где жерла гармат. Храм имел спокойный вид хорошо укрепленной крепости.
Спутники остановились и, сошедши с коней, набожно поклонились дорогой святыне.
— Теперь уже наша, наша! — пояснил, широко улыбаясь, Балыка. — А ведь до него, до владыки нашего, униты сидели и здесь.
— Помню, помню, — подхватил Богдан, — когда я еще в школу ходил, свиньи здесь гуляли, заходя в самый божий храм.