Чм66 или миллион лет после затмения солнца - Бектас Ахметов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ага.
– Слышать слышал, но не встречался. Знаю там только Аблезова.
– Сайтхужинов племянник тети Софьи, матери Сейрана.
– Ну и что? Посуду кто мыть будет?
– Я конечно.
Валялся я в кровати минут десять, начал уже засыпать, как услышал дробный стук о стенку. Стук шел из детской. Что там? Шеф знает, что я должен спать и не мог меня звать к себе. Я вышел в коридорный пятачок. В детской горел свет и я заглянул поверх занавески в дверное окно комнаты.
Вот оно что. Я быстро, пока Шеф не засек меня, юркнул к себе.
Через пять минут он вышел из детской. Хлопнула дверь в ванной, донесся шум воды. Я то думал, что с Балериной он пропадал неделями просто так. Оказывается член Политисполкома Коминтерна у Шефа вовсе не в отставке. Что за дела? Шеф онанирует? Сие не столько стремно, сколько непонятно. Я по себе знаю, что такое импотенция. При ее наличии хороший импотент никогда не кончает. В чем тогда суть его нескладухи?
Прежде, чем зайти куда-то, убедись, что выйдешь…
Что можно сделать с собственной жизнью? Жизнь идет сама по себе, мы сами по себе. "Делом надо заниматься! Делом!". Про какое дело толкуют чеховские герои? В "Войне и мире" Толстого есть знаменитая сцена, когда Безухов, глядя на обитателей петербургских салонов, размышляет о том, как все мы пытаемся убежать от жизни. Мы не верим, что дело, которым вынуждены изводить себя, за неимением лучшего, занимать себя, и есть та самая конкретная работа, которая, по словам чеховских персонажей, способна примирить нас с действительностью, с самим собой.
У Чехова я не нашел ни одного по-настоящему жизнерадостного персонажа. Доктор Старцев лечит людей, завладел расположением горожан, и превратился в человека, главной докукой которого является он сам.
"Примирение с самим собой обычно происходило не под воздействием злобы дня, приобретенных привычек, принятия на себя невыполнимых обязательств. На примирение подталкивало более всего, день ото дня оформлявшееся мнение, что один человек сам по себе ровным счетом ничего не может изменить в этом мире, ничего не может поделать с незыблемыми установлениями общества, как не в состоянии совладать народы всего мира с, определившимися раз и навсегда, законами природы.
Сознание бессилия твоего внутреннего мира что-то изменить к лучшему в мире внешнем, строгая необходимость порывать, не считаться с посещающими тебя сомнениями, порождают ожесточенное оскорбление, с которым ты набрасываншься на зеркало с отражением отвергнутых тобой химер. Это в лучшем случае. В худшем, – мы так или иначе, но вытесняем из себя, не дающую покоя щекотливость, двойственность: прикрываемся общественными и личными заботами, уверяя себя в том, что первичнее и насущнее этих забот ниего нет и не может никогда быть. Все остальное – блажь, упражнения праздного ума.
Чем благополучнее складывается общественное положение человека, тем легче он забывает о вечных вопросах, с течением времени начинает стыдиться, испытывать неловкость за те мучения, с которыми он преодолевал нашествие неясных мыслей и ощущений, за то как нелепо вопрошал: "Для чего я живу?". Ныне все то, что связывало и связывает его с приобретенным положение и представлялось ему тем самым значительныим, главным содержанием плана его жизни.
Нет-нет, да проскальзывающие воспоминания гонятся ныне прочь, понуждают вспоминать проклятый вопрос: "Неужели родился я лишь для того, чтобы жить так, как все, подчиняться лицемерным нормам общественной морали? И это жизнь?". Во имя чего обманываю я себя, родных, близких? Всю жизнь, не замечая, мы заняты поиском настоящего, истинного в себе, но поиск этот затруднен заботами о тебе лукавого, который сбивает с толку искусом богатства, власти.
Человек рожден в муках вовсе не для того, чтобы помыкать подобными себе особями, куражиться над слабыми. Тогда для чего? В чем истина? Где заключена сердцевина жизни?
Не могу утверждать, что эти треклятые вопросы часто отвлекали меня от повседневности, ставили в тупик из-за непримиримой противоречивости от надобности следовать опостылевшим, сущностно жалким установкам благонравия и непонятного, до сих пор, неспокойствия души. Казалось бы, со всем сомнительным с угасанием душевного энтузиазма я покончил раз и навсегда на рубеже двадцати пяти-тридцати лет".
Заманбек Нуркадиловв. "Не только о себе".
По Алма-Ате повторяли "Незаконченную пьесу для механического пианино". Смотрел кино с Шефом.
Платонов-Калягин бегал по дому, выскочил на воздух: "Мне тридцать пять лет! Я ничтожество! Я ничего не сделал!". Спрыгнул с обрыва в реку. Не ушибся, но сильно промок. Ему стыдно и жалостно.
Механическое пианино – метафора. Фано играет не рэгтайм, но суть все та же. Музыка сочинена без нашего участия, она будет играть при нас и после. Ходильник жизни давным-давно заведен, нам кажется, человек-невидимка нажимает на клавиши, а все очень просто: мастер вставил в инструмент стальной храповичок с дырочками. Шарманка. Шар
– ман. Иными словами, – прелесть, обман, надувательство.
Человеку уже много лет. Тридцать пять. Пианино играет, насмехается над ним: пей вечером на веранде чай, болтай про то, как с утра пойдешь с кретьянами на покос.
Кино не жизнь. Оно всего лишь кино.
Даже если оно и так, то, что нужно делать, чтобы к тридцати пяти годам не пугать народ криком: "Я ничего не сделал!"? Какие дела должен проделать человек, чтобы к зрелости не ужасаться самого себя?
Глава 34
"Центром притяжения для алма-атинской молодежи была улица
Калинина, вернее, отрезок улицы от западной части гастронома
"Столичный" до улицы Фурманова. Этот отрезок с чьей-то легкой руки нарекли "Бродом". В Москве в то время с рождением стиляг несколько лет существовал Бродвей по улице Горького. Мы тоже не лыком шиты.
Возможно потому появился Брод и в Алма-Ате. На Броду собиралась золотая городская молодежь. Прихваченный в "Столичном", который до сих пор именуют "ЦГ" (центральный гастроном), дешевый портвейн шел по кругу и закусывался дымом болгарских сигарет "Шипка" и
"Джебел". Поигрывая носком остроносых туфель, они с нескрываемым превосходством разглядывали нас, аульную молодежь, которой тоже почему-то до чертиков хотелось прошвырнуться по Броду. Под тягучее
"Мы идем по Уругваю" они лениво подкалывали друг друга, не забывая высмотреть приличные кадры в юбках. А то под всеобщее гоготание раздавался пьяный козлитон: "Чувих мы клеим столярным клеем".
Здесь, у обшарпанного бетонного кольца фонтана, возле кинотеатра ТЮЗ ближе к десяти появлялась шпана с окраин города.
Биокомбинатовские хулиганы под водительством известного сорвиголовы
Бека наводили пургу на Броду. Они прибывали в центр города летучим отрядом молодежного гнева, бесцеремонно рассекали сборища маменькиных сынков, выписывая направо-налево хлесткие крюки несмышленышам из центра. Не раз выясняли они права за "вышку" в городе с другими хулиганскими группировками. С Крепости" (район
Малой станицы), бандой братьев Памазяровых.
Днем у ТЮЗа тоже было оживленно. Здесь работало кафе "Лето", где за деревянными, обвитым диким виноградом, решетками подавали жигулевское пиво. По соседству играли дети из десятой школы, размещавшейся в массивном, доисторическом бараке. На этом месте сейчас стоит гостиница "Алма-Ата".
Заманбек Нуркадилов. "Не только о себе".
Бекет дни проводит на пивняке у Весновки. Живет он через речку в домике за некрашеным забором. Смуглый, небольшого роста, плотненький. Обитает сам по себе, никого не трогает, услужливо слушает случайных собутыльников, поддакивает угощающим и шмыгает носом.
– Бекет раньше гремел по городу, – сказал Боря Ураган.
– Этот бичуган?
– Это сейчас он бичуган. В шестидесятых Бекета и его друга Саню
Баша весь город шугался.
– Саня Баш? Постой, Бекет случайно не Бек? Тот, что на Броду шухерил?
– Он самый, – подтвердил Боря Ураган.
– Ничего себе.
– Десять лет назад Бек всеми биокомбинатовскими командовал, сейчас, слышал я, его самого частенько кумарят.
– Бека кумарят? Кто?
– Все, кому не лень.
Боря Ураган далеко не ураган. Просто фамилия у него Урангалиев.
Сам по себе Боря безвредный, обходительный, простецкий.
На углу Байзакова (бывшей Дехканской) и Джамбула два двухэтажных, довоенной постройки, дома. Живут здесь – кто с довоенной поры, а кто и с пятидесятых – бывшие работники обувной фабрики и их потомки. В ближнем к Байзакова доме, на первом этаже в двух комнатах поджигают
Иржи Холик и Магда.
Иржи с 43-го года, Магда – с 54-го. Иржи Холик по паспорту Ержан
Жакубаев. Сидел в тюрьме за кражу казенного имущества.
Магда, – на районе ее зовут еще и Головой, – по документам
Наталья Головченко. В 76-м ее посадили на один год. Посадили по заявлению детского участкового врача. Магда родила очередного ребенка, месяц спустя после родов малютка заболела воспалением легких и умерла. Врач, чтобы снять с себя ответственность за смерть на участке, накатала в милицию заяву на Голову. Дескать, молодая мать пьет, гуляет, и довела до смерти новорожденную.