Российские фантасмагории (сборник) - Исаак Бабель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Евгений спешил и отказался от кофе. Он условился с Ларенькой, что она сегодня придет к нему. Но домой приехал он рано. Чтобы заполнить свободное время, он сел за хозяйское пианино.
«Погружусь в игру звуков», — подумал он.
Но игра звуков ему быстро наскучила. Он пересел в кресло. Положив ногу на ногу, свесил руки, запрокинул голову. Затем он опустил голову на грудь и обхватил колени руками. Это было совсем не dolce far niente[6].
«Жить скучно, все время нужно развлекать себя, — думалось Евгению. — Приходится иногда передернуть и новый для себя путь найти».
Теперь он чувствовал по степени своей тоски, время от времени повторявшейся, что снова придется все бросить и бежать, что очень скоро он побежит.
Ларенька вошла в комнату, где жил Евгений.
В комнате было темно.
На цыпочках она подошла к пузатому комоду и зажгла свечу. Евгений, казалось, дремал в кресле.
Она сняла пальто и повесила на гвоздь: шляпу надела на бюст Потемкина, некогда украшавший палисадник, и на цыпочках стала прибирать комнату. Посмотрела, политы ли цветы, сняла хозяйскую желтую скатерть, вышла на лестницу, стряхнула, поставила кипяток на кухне.
Стала ждать пробуждения спящего в кресле.
Бледный жених, жалующийся на сердцебиение и мигрень, сидел перед невестой.
Ларенька сбегала в аптеку и принесла порошки, положила компресс на голову Евгения.
— Какая тоска… — сказал Евгений после полуночи, — не могу я больше жить здесь, я должен уехать.
— Что с тобой? — испугалась Ларенька. Евгений отвернулся к стене.
Евгений вспомнил музейный дом, в котором он живет, и расхохотался. Он встал, сел в кресло, закурил и стал рассказывать о том, как Матреша Белоусова бросала солью между Прошей и его женой, как Матреша, встречая молодоженов, т. е. Прошу и его жену, в коридоре или на лестнице, пряталась и из-за угла махала медвежьей лапой; как он однажды увидел, как Матреша, открыв вьюшки, кричала заклятье.
Ларенька, думая, что Евгений развеселился, развеселилась и сама. Стала она рассказывать про свое детство.
Утром ушла Ларенька.
Утром разыскала Евгения няня.
Евгений чувствовал комедийность своей жизни.
У няни были странные идеи относительно ума Евгения.
Его познания, по ее мнению, были совершенно изумительны — он знал решительно все; его память была исключительна; а детство он провел в роскоши.
Теперь, войдя в его комнату, она сострадала тому, что у Евгения нет денег.
— Как жить-то приходится тебе, бедняжечка, — качая головой и осматривая комнату, говорила она. — Ты уж не помнишь, как ты жил-то, а я помню!
— Не нойте, няня, — прервал Евгений. Но няня ныла.
— Яблочко и сладких булочек я тебе принесла; слышала я, что жить тебе нечем; покушай, может быть, горю полегче станет.
— Перестаньте, няня!
— Помнишь, когда я в маскарад ходила, ты всегда просил тайком от барыни: «Пряничков мне, нянюшка, принеси и сахарную булочку, я, когда вырасту, все тебе жалованье отдавать буду».
Наконец Евгению удалось спровадить няню.
Он сел и стал вырезывать для Торопуло из старых путеводителей и журналов картинки и наклеивать на бумажки одного и того же размера, но разных цветов.
Это было приятное занятие. Виды шоколадных фабрик, типы седых дипломатов, смакующих вино, молодожены, привозившие бенедиктин из Парижа своей сидящей в кресле бабушке, молодая особа с веером в руке, сидящая перед наполовину уже опустошенным бокалом, принесенным в кредит, томительно ждущая неведомого ей кавалера; белокурая Евпраксия, двумя пальцами держащая кофейник и наливающая кофе в чашечки, стоящие на подносе, который держит черноволосая Акилина, брак в Кане Галилейской и Юдифь, сидящая за столом рядом с Олоферном, который, вне себя от радости, выпил сегодня больше вина, чем за всю свою жизнь. Парижские рестораны и кафе, поплавок Тишкина.
Вырезывая из современного немецкого журнала картинки, Евгений был поражен, — за столом между священником и заштатной немецкой принцессой сидел его троюродный брат Лубков. Какая-то, утрированно скромно одетая, женщина по левую руку принцессы глядела в аппарат. Это был скромный свадебный пир. На столе стояли графины с вином, цветы, рюмки, кое-какие закуски. Молодой Лубков был в крахмальном белье, принцесса была похожа на старую, неудовлетворенную жизнью гувернантку. Позади них стоял скромненький полубуфетик, на нем лежала кружевная дорожка.
«Пожалуй, мне эта картинка пригодится, не отдам ее Торопуло». И отложил в папку, где хранился портрет Казановы, игорные дома в Венеции, наполненные замаскированными в треуголках.
Поразил его и «der Grossfürst Boris Romanov»[7], он сидел лысый между двух подстриженных дам, множество молодых мужчин и женщин сидело за весьма узким, заставленным винами и закусками столом.
«Это можно дать Торопуло, — подумал Евгений, — здесь есть на что посмотреть».
«А вот это тоже неплохо. Это, должно быть, уединенный кабинет: бутылки шампанского во льду, розы на белой скатерти, электрическая имитация свеч, танцующие ноги в черных чулках и туфельках. Вверху улыбающийся рот танцовщицы, внизу-улыбающийся рот чернобородого банкира, сидящего на фоне зеркала».
Евгений, вооружившись ножницами, работал.
Торопуло, в свою очередь, в это время вырезывал для Евгения картинки. Мужчины с шапокляками в руках в ложах позади нежных дам времен Рубинштейна; многоголовые выходы из варьете, освещенные газом; не совсем одетая артистка, окруженная в своей уборной несколькими военными и штатскими, поднимающими бокалы; полицейские в цилиндрах, захватывающие на бульваре в ужасе сопротивляющихся женщин, ночные игорные дома и клубы, освещенные керосиновыми лампами.
Затем Торопуло задумался.
Взял переплетенные письма своих родителей, раскрыл на закладке, гранитолевый корешок затрещал. Торопуло стал читать:
«Сегодня для разнообразия ходил к так называемому Донону — оказывается паче чаяния на 50 к. дороже и на рубль хуже, — но зато обедают г-да офицеры, генералы и даже с дамами. Там был и Ал. Кауфман, — обедал с „пивом“, — но зато после обеда, как полагается у „Донона“, с полчаса в разных направлениях, с разными гримасными приспособлениями, чистил „пером“ а la Coy зубы, причмокивая еще для аккомпанемента. Решил потому более туда не ходить. — Раскланялись только издали, ибо это было в саду. — За обедом Алешенька хотя и с пивом только, роготал на двух Ггггг-Ггггга, а зато в беседке генерал раздавался все время на тему Хха-Хха-Хха. Будь здорово, божество мое драгоценное».
Перелистнув несколько отцовских писем, Торопуло устроился еще поудобнее в кресле.
«…А ты бы почаще теленочка разрабатывала по частям, — ножки, головка, хрудынка, — бочок с кашей, — а то и ребра с горошком, — так оно и право ничего. Пока не произведу смотра лично, написала бы хотя с помощью карандаша, как на эвтот счет пробавляетесь? больше от плодов земных или фруктов говяжьих, али насчет содержимого коровьим вы… мя. Как кофе? Преет ли? Как ситец и кройка? Как русские обои? Пожалуй, не прочь и захаить? А они хороши, — и цвет и самые такие не то птицы, не то пряники?»
Задумался Торопуло, и захотелось ему почитать Гете. Подошел к полке, взял книгу, снова сел в кресло и стал читать.
«И тогда улица Толедо и еще несколько улиц и площадей близ нее бывают украшены самым аппетитным образом. Лавки, где продается зелень, где выставлены изюм, дыни, вишни ягоды, особенно приятно радуют взор. Съестные припасы гирляндами висят над улицами; крупные четки из позолоченных колбас, перевитых красными лентами…»
Захватив картинки для Торопуло, Евгений пошел к Керепетину. Керепетин сделал уже до тридцати эскизов костюмов. Особенно ему удались гротескные костюмы епископа и монахов. И неудивительно: Торопуло в качестве материала передал ему во временное пользование всевозможные изображения духовенства, пирующего за столом, и лубочные картинки. Некоторые из них были гравированы еще во времена религиозных войн и хранили пафос и всю отчаянную ненависть к представителям римского престола или к их порокам.
Режиссер был более чем доволен. Костюмы великолепно подходили к антирелигиозному спектаклю и были пестры, характерны, современны и злы. Никому и в голову не приходило, что Керепетин переключил чужую ненависть.
Эрос Керепетин кроме гравюр страстно любил фотографии. Он знал, что они превратили его в великолепного рисовальщика и иллюстратора. Профессиональные фотографы девятнадцатого века, гоняясь за физическим сходством, великолепно передавали эмоциональную и социальную природу человека. Тщетно стремились клиенты быть не тем, чем они были на самом деле. Тщетно и фотографы стремились помогать им в этом. Аппарат оказался весьма чувствительным. И к Керепетину тянулись толпы — чиновников, военных, купцов, прожигателей жизни, любителей лошадей. Мечтатели с удивительными ртами, с удивительными томными глазами, с поражающими прическами, с неповторимыми ушами и манерами стояли перед ним как живые. Керепетин чувствовал, что он начинает ненавидеть кончившуюся эпоху.