То, что бросается в глаза - Грегуар Делакур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне это нравится, сказала Жанин Фукампре. Мне нравится, что ты находишь неподвижность красивой. Все, кого я знала, вечно спешили. В шестом классе один мальчик прислал мне стихи. Как сейчас помню. «Твой рот», так они назывались, я запомнила их наизусть. Даже разревелась в первый раз. Он как ягода из чудного сада, / поцелуй меня, моя отрада, / о, Жанин, возьми, / о, Жанин, сожми[85]. Черт-те что. Дурак. Все дураки. Иногда я думаю, что у меня не то тело. Потому что все путают: это не я. Мне бы быть повыше, потоньше, поплоще, иметь тело поизящнее, не такое… показушное (она поколебалась, подбирая слово), и тогда, может быть, люди пытались бы разглядеть то, что внутри: мое сердце, мои вкусы, мои мечты. Возьми, например, Каллас. Будь она секс-бомбой, о ней говорили бы, что поет она плохо, типа это одно надувательство. А так – нет. С ее лицом, ее длинным носом, сухопарым телом и сумрачными глазами люди любили в ней душу и муки. Она рассмеялась, чтобы не будить свои. Однажды, сказал Артур, отец рассказал мне, что его привлек зад моей матери, как она им покачивала; точно курочка. Зад как источник желания. Кто она – ему было плевать. А тебя-то разве не мои груди привлекли в первую очередь? Он покраснел. А если бы я была уродиной? Есть ли желание в отсутствие тела?
Несколько минут было слышно только их дыхание. Все длилось, по-прежнему полное ожидания, написал Фоллен. Я думаю, есть желание и в отсутствие тела, прошептал наконец Артур Дрейфусс.
Жанин прикрыла глаза, вздрогнула. Потом сменила тему, как за буек ухватилась: да! Раз уж мы говорим о моих вкусах, знай, что я люблю нугу и рождественское полено. Что отовсюду таскаю пластмассовых гномов, особенно если с пилой. Что хотела бы когда-нибудь сходить в оперу и поплакать, слушая музыку.
А ты был в опере? Нет, ответил Артур Дрейфусс. Хотел бы? Хмм. Посмотрим. Однажды я слышал «Лебединое озеро». Очень красивая история. Очень грустная. Я думаю, озеро – это слезы родителей похищенной девушки, которая по ночам превращается в лебедя, и в нее влюбляется принц. Его зовут Зигфрид. Это так красиво. Так… трагично. И музыка такая прекрасная, о, я плакал. Это было как рождение. Артур Дрейфусс теснее прижался к ней. Ни ему, ни ей ничуть не мешала мощнейшая эрекция. Они лежали удобно, переплетя руки, она на левом боку, он на правом, их светлые тела совместились, отражаясь друг в друге, открывая карту их желаний; глаза смотрели в глаза, сияя будущим, которое они рисовали друг другу, музыкой, которая их ожидала, всем, что встреча обещает вечного.
Еще я однажды плакал, слушая песню, сказал Артур Дрейфусс; мой отец тогда уже ушел, и мать ждала его со стаканом мартини, а по радио пела Эдит Пиаф. Этого меньше всего можно было ожидать, но он запел. Красивым и чистым голосом. Жанин Фукампре была тронута. Мой Бог, мой Бог, мой Бог, / Еще на миг со мной оставь мою любовь. / На год, на день, на час. / Пусть он придет еще один хоть раз, и моя мать танцевала в кухне, голая, со стаканом в руке, она была пьяна, вино выплескивалось через край, и она казалась мне красивой в своем страдании, в обнаженности своего тела, в безутешном горе, она кружилась, как волчок, и, смеясь, подпевала Пиаф: О, дай ему и мне не умирать! / О, дай гореть в огне и не сгорать, и глядя на нее, я заплакал, а потом она увидела меня, и поманила, и обняла, и заставила танцевать с ней, мы кружились, кружились, она упала, и я упал на нее, на ее сухую, уже холодную кожу, я плакал, а она смеялась. Сколько тебе было лет? Четырнадцать. Мой милый, прошептала Жанин Фукампре, целуя его влажные, мерцающие веки, мой милый. Артур Дрейфусс прижал к себе сногсшибательное тело, сказочные груди расплющились о его торс, казалось, он хотел вобрать их в себя, наполниться ими, стать ею, ее телом, этими грудями, ты задушишь меня, выдохнула Скарлетт Йоханссон, но мне нравится, и он обнял ее еще крепче, его член скользнул между ее ног, они захватили его, стиснули; живот ощутил пушистую, шерстяную ласку буйной поросли / заросли; тут он подумал о масляном фильтре «Ксара Пикассо», который предстояло заменить, чтобы отвлечься от того, что происходило ниже, на уровне тестикул. Не кончить, только не кончить сейчас, но ляжки Жанин Фукампре тихонько ласкали его член, и после масляного фильтра возникли портреты политических деятелей, собака, задавленная на дороге Шасс-а‑Ваш за лонгским кемпингом, лицо Алисы Саприч в «Мании величия», и, победа, эрекция медленно пошла на спад. Тебе не нравится, что я делаю? – прошелестела она. Нравится, о, нравится, но я не хочу спешить. Знаешь, ты можешь кончить.
Он поцеловал ее долгим поцелуем в губы, потому что не хотел говорить о наслаждении, не хотел слов для всего этого – они немного пугали его, слова. Он уже убедился в этом давеча, когда пытался высказать ей, что почувствовал, читая книгу Фоллена; пытался и ее заворожить, как вчера, когда говорил ей о Бароне на дереве в лесу Эави, а она приблизилась к нему, и их тела впервые попробовали двигаться в такт.
Это, быть может, и было словом начала. Молчание.
Потом Жанин Фукампре подвинулась к изголовью кровати, приблизив к губам механика, красивого, как Райан Гослинг, только лучше, свое сокровище, свои груди, сводившие с ума миллиарды мужчин на земле; это тебе, сказала она, я тебе их дарю, они твои, только твои, и Артур Дрейфусс с пересохшим ртом поцеловал чудесных близнецов, его язык отведал на вкус каждый квадратный миллиметр; его рот, его пальцы познали молочную сладость, шероховатость твердеющей в губах розы, щеки его ласкали атласную кожу, нос зарывался в нее, вдыхая новые запахи, тальк, мед, соль и стыдливость; Артур Дрейфусс жадно сосал груди Жанин Фукампре, прекраснейшие груди на свете, и он расплакался, а она прижала его красивое лицо к ним, набухшим от любви, переполненным желанием мужчин, жестом мамочки. Я с тобой, шепнула она, не плачь, не надо плакать, я с тобой.
Они полежали так неподвижно, переплетенные, спаянные, пока их сердца не забились вновь в спокойном ритме нежности; пока не высохла соль, приклеившая кожу к коже; потом он тихонько выдохнул «спасибо», и она почувствовала себя несказанно счастливой. Я бы хотела остаться так навсегда, это глупо, это невозможно, я знаю. Но я бы все-таки хотела. И ему понравились ее слова, потому что он думал в точности то же самое.
Чтобы такое длилось вечно. Чтобы можно было говорить слезами, потому что слова слишком неловки или самонадеянны, чтобы описать красоту.
Знаешь, мне бы хотелось быть актрисой. Но место занято, добавила она с делано веселой улыбкой. Актрисой; ты видишь мой зад в зеркале? Нет, ответил Артур Дрейфусс. В фильме, объяснила она, он отвечает да. Отвечает да на все ее вопросы. А мои ноги, ты их любишь? Да. А мои груди, ты их любишь? Да. Безгранично, как уточняет Пикколи в «Презрении»[86]. Что ты больше любишь, мои груди или соски моих грудей? Да. Ты глупый, Артур, сказала она, смеясь. Я не знаю, одинаково. А мое лицо? Да. А мое сердце, Артур, ты любишь мое сердце? Да. А мою душу, а мои страхи, а мою тягу к тебе ты любишь? Да. А любовь, ты веришь в любовь? Ты веришь, что я, быть может, создана для тебя? Что я единственная в мире, неповторимая, редкая и драгоценная, что я не Скарлетт? Что ты любил бы меня без этой внешности, что и у меня был бы шанс, как у всех на свете женщин? Да, да, да и да. Ты Жанин Изабель Мари Фукампре, и ты единственная, и в эти последние дни я открываю с тобой красоту и неспешность; теперь Стоит (мне) коснуться засовов и крестов решетки, / И я чувствую неотвратимую тяжесть мира[87], теперь я могу бояться, потому что страх – это, может быть, такая форма любви (палец Жанин погладил его губы, он дрожал), и я люблю твои страхи, люблю все твои страхи; нам с тобой обоим кое-чего недостает, Жанин, как бы это сказать… исконных запчастей (они оба улыбнулись). Тебе недостает тела, которое было бы твоим, а мне – тела моего отца, который, наверно, любил меня, но так мне этого и не сказал. Мы побывали в аварии.
Мы помяты.
Жанин Фукампре уткнулась лицом в подушку, она не хотела, чтобы он видел красные глаза. Ты веришь, что нас можно починить? Ты веришь в Бога? В судьбу? Веришь, что можно простить? Да, ответил Артур, но тут же одумался; нет, на самом деле нет, я не верю. Я не могу простить отца. Не могу, пока его не увижу. Тогда ты так и будешь помят. А ты – ты простила свою мать? Жанин Фукампре улыбнулась. Да. В одну прекрасную ночь. Я простила ее в ту ночь, когда решила приехать сюда. Сделала выбор – не останавливаться. А фотографа? Обидел меня не он. Он сделал свое грязное мужское дело, и только, он не причинил мне зла. Боль была в ее молчании. В том, что она больше не прикасалась ко мне. Быть дерьмом в ее глазах – вот что было больнее всего. В ту пору мне хотелось, чтобы был на свете Бог. С его маленьким раем на ватных облачках, где можно встретить тех, кого любишь. И где не больно. Как ты думаешь, мой отец узнал бы меня? Не знаю, выдохнул Артур Дрейфусс. Как ты думаешь, он бы меня починил? Он протянул руку, положил ладонь, медленно погладил ее груди. Он их больше не боялся. Он смотрел на них, смотрел на свою руку, на свои пальцы; он думал: это мои пальцы, это мой указательный, это моя кровь, это мой большой, я трогаю груди Скарлетт Йоханссон, то есть Жанин Фукампре, без разницы, они те же самые, почти те же, потому что этих ни Джош Хартнетт, ни Джастин Тимберлейк, ни Джаред Лето или Бенисио дель Торо никогда не касались; до тебя я не знал никаких до тебя; и чем дольше он их ласкал, тем больше Жанин Фукампре выгибалась, рот ее постепенно пересыхал, вздохи становились хриплыми, кожа покрывалась крошечными, странно пахнувшими капельками; ее глаза порой закатывались, и Артур Дрейфусс видел только белки, два молочных глаза, что немного пугало его, но он знал, после мадам Лельевремон, что наслаждение женщины, волна, сказала она тогда, это волна, мой маленький, удар, может вызывать удивительные реакции, вплоть до самых ужасающих.