Мы встретились в Раю… - Евгений Козловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перевернув блокнот, Арсений обнаружил планы так пока (и, должно быть, уже никогда) не написанных рассказов и пьес, вчитался в них с опасливой жадностью: шедеврами, увы, кажется, и не пахло. Кусочек прозы привлек внимание тем, что никак не удавалось вспомнить, к чему он относится. Арсений вернулся к нему раз, другой, наморщился, закусил губу.
…как раз выходила соседка, и мне удалось проникнуть в квартиру, не прибегая к звонку. Я бывал здесь давно, однажды не то дважды, но мне казалось, что дверь Гарика я запомнил. Я постучал — мне не ответили; постучал снова. Неужели нет дома?! — я чуть ли не возмутился этим фактом, хотя заранее ни о чем с Гариком не договаривался, — так мне хотелось, так было мне позарез его застать. Выйти разве на лестницу и позвонить в его звонок? Но коль уж он не слышит стука… Я ударил еще пару раз, — ничего не оставалось, как смириться, сесть на ступени и ждать хоть до утра, и, толкнув дверь скорее со зла, чем в надежде, я совсем уж собрался…
Дверь подалась. Смущенный от неожиданности, я рефлекторно закрыл ее, и только потом осторожно начал приотворять снова. Хозяина, судя по всему, нету дома, и хорошо ли?.. Но… =устроясь в глубине удобных мягких кресел, =полузакрыв глаза и книгу отложив, =он смотрит на огонь и, вероятно, грезит… Да, Гарик дома был, даже и не спал, а вот именно что грезил. В камине горел огонь — я не знал в Москве больше ни одной, квартиры, ни одной комнаты с настоящим камином — останкам предреволюционной роскоши, стиль модерн. Впрочем, всю комнату наполняли эти останки: огромная, некогда керосиновая, лампа под зеленым стеклянным абажуром мягко освещала — плотные шторы занавесили окно наглухо — капризно изогнутую спинку кушетки карельской березы; пузатый комод; кресло-качалку, в которой, одетый тяжелым атласным стеганым халатом, кейфовал Гарик; потемневший от времени золоченый багет на рамах почти черных картин; что-то еще, еще, еще и, наконец, главную гордость хозяина — старинное красного дерева бюро со множеством ящиков, ящичков, ячеек, с полуприподнятым полукружьем шторки, собранной из узких, тускло поблескивающих лаком планок.
В облаках табачного дыма — им все пропиталось в этой сретенской коммунальной комнате, — исходящего из коротенькой, оправленной металлом вишневой трубки — десятка полтора других, самых разных материалов и конфигураций, дожидались очереди на мраморной каминной полке, окружив бронзовые часы с рискованно одетыми нимфами по бокам римского циферблата, — плавал хозяин, и мне не поверилось, что можно так углубиться в какой-нибудь перевод с аварского, — а именно подобными переводами — Гарик всегда подчеркивал! — он и жил, ничем другим не занимаясь из принципа, то есть переводит, а на полученные деньги просто живет — мне показалось, что я подсмотрел какую-то его тайну, и неловко, да и жаль казалось выводить Гарика из его состояния. Все вообще напоминало минувший век, и о тысяча девятьсот семьдесят пятом годе можно было догадаться только по горке дров на железном листе — ящичным дощечкам, украденным во дворе соседнего продмага.
Тем не менее я решился подойти к Гарику, потряс его за плечо: очень уж было надо! Он медленно, нехотя выплыл из оцепенения, посмотрел на меня, не вполне, кажется, узнавая, и привел лицо в не слишком приветливое, но вопросительное состояние. Ключ! тут же выпалил я. Мне позарез нужен ключ!
То есть Арсений, конечно, узнал комнату, узнал человека, которого почему-то назвал здесь Гариком, — но в связи с чем принялся в свое время так любовно ее описывать, кто был этот я и что за ключ понадобился я позарез, — вспомнить не мог, хоть убей! Голова вообще сегодня плыла: безумно раннее пробуждение после полубессонной ночи, дрема за столом, взорвавшиеся «жигули»… Неизвестно с чего встало перед глазами лицо давешней набеленной бляди из метро, и пришлось встряхнуться и выкурить сигарету, чтобы прогнать наваждение. Устроясь в глубине удобных мягких кресел… Ладно, черт с ним, хватит думать о ерунде! — так и сбрендить недолго — но, хоть и перевернул страничку блокнота жестом более чем решительным, Арсений знал, что, пока не вспомнит, к чему относится прочитанный кусок, успокоиться не сумеет.
Со следующей страницы начиналось длинное стихотворение под собственным Арсениевым не то эпиграфом, не то чересчур распространенным названием:
Бессмыслен ход моих ассоциаций,как шум волны, как аромат акаций,как все на свете, если посмотретьвнимательней: как слава и паденье,любовь и долг, полуночное бденье,привычка жить и ужас умереть.
Выглядело оно так:
47.Поэзия не терпит повторенья:мгновенья дважды не остановить.Я слышал как-то раз стихотворенье,и я хочу его восстановитьпо памяти. Я мало что запомнил:балкон и ночь; какой-то человек(поскольку ночь — он должен быть в исподнем,в пальто внакидку); на перилах — снег.(В стихах ни слова нет про время года,но все равно мне кажется: зима;не вьюга, не метели кутерьма,а ясная безлунная погода.)Итак, балкон. Мне точно представимвесь комплекс чувств героя (ведь однаждысо мной случилось то же, что и с ним:я вышел на балкон, и как от жаждысхватило горло: полная свобода,и я затерян в бездне небосводабездонного, и только за спинойпространство ограничено стеной;и хрупкая площадка под ногами,и тонкое плетение перилменя не защищают от светил;душа моя звучит в единой гаммеВселенной: мы одно: я, Бог и Твердь;такое сочетанье значит: смерть,но я не умер: видно, слишком молодя был тогда, — и, стало быть, геройстихотворенья старше). Свежий холод,естественный январскою порой,сковал в ледышки лоскуты пеленок(мне кажется, что в доме был ребенок:сын или внук героя, чтобы он(герой) мог выйти ночью на балконза этими пеленками). Но делов пеленках ли? во внуке ли? Заделоменя стихотворение не тем:я видел в нем наметки важных тем:Природа, Ночь и Смерть. Явленье Бога,и Млечный Путь, как некая дорогаземного человека к Небесам.Там было нечто, до чего я самдогадывался, стоя на балконетой звездной ночью. Я сейчас в погонеза сутью ускользающей, а там,в стихотворенье, есть она. Однаконе только там. Вот хоть у Пастернака —он тоже шел за смертью по пятам,за сутью смерти: в маленькой больницеего герой внезапно ощутилсредь вековечно пляшущих светил,упившихся простора сладким зельем,себя — бесценным, редкостным издельем,которое прижал к груди Творец,готовясь положить его в ларец.А после кто-то (вроде, Вознесенский)писал про смерть кого-то, будто тотлежал в гробу серебряною флейтойв футляре красном. (Может быть, на ней-тоГосподь теперь играет и зоветк себе; а голос нежный, но не женский,не детский…) Нет, довольно! Суть не в том!Мы эдак никогда не подойдемк воспоминанью нужного сюжета.Спокойно. По этапам. Значит, это,во-первых, выход ночью на балкон…(О Господи! как надоел мне он:балкон, балкон!) И тесная квартирагероя отдает в объятья мира.(Квартира — мира — рифму помню я.)Герой, познав разгадку бытия,сливается с Природой, видит Бога,одолевает высоту порогабессмертия. Назавтра поутруего находят мертвым. Правда фактагласит: герой скончался от инфаркта.(А интересно, как я сам умру?..)Вот, кажется, и все, что удалосьприпомнить из того стихотворенья,прочитанного спьяну, не всерьезна чьем-то — позабылось — дне рожденья.
48.Откуда взялся в блокнотике этот текст, Арсений, слава Богу, знал отлично: стихотворение, которое припоминал Арсений в своем, вовсе не являлось приемом, литературной мистификацией — разве отчасти, — а существовало на самом деле. Правда, прочитано оно было не на случайном дне рожденья, а на кухне у Зинки, тридцатипятилетней актерки н-ского ТЮЗа, — на кухне, потому что в единственной принадлежащей Зинке комнатке коммуналки спала ее мать, — прочитано хоть и далеко за полночь и не совсем стрезва, однако Арсений, разумеется, не мог позабыть кем: автором, Равилем, некогда самым близким другом Арсения.
Арсений давно ждал, когда им с Равилем пора будет уходить, пока, наконец, часов эдак около трех, не понял, что как раз Равиль-то уходить и не собирается, а, наоборот, они с Зинкою давно ждут этого от него самого. Для Арсения до сей поры осталось загадкою, где Равиль с Зинкою занимались тем, ради чего избавлялись от его общества, ибо вариант кухни, через которую, издавая соответствующие звуки и запахи, время от времени шастали в сортир сонные соседи дезабилье, или Зинкиной комнаты — рядом с чутко от старости спящею матерью, Арсению допускать не хотелось: видимо, из рудиментов былого к Равилю уважения.