Заяц с янтарными глазами: скрытое наследие - Эдмунд Вааль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такая перемена экзотических пристрастий Шарля — критика, коллекционера и куратора — не осталась незамеченной. Один журналист писал, что Шарль начал «мало-помалу отстраняться от… [Японии]… и все больше обращаться к Франции XVIII века, к мейсенскому фарфору и к стилю ампир, и собрал изрядную коллекцию подобных изделий высочайшего качества». В новом доме Шарль повесил на стенах кабинета несколько гобеленов, вытканных из серебряных нитей, с изображением детских игр. Ряд анфиладных комнат он обставил строгими гарнитурами светлой ампирной мебели с бронзовыми орнаментами, поместив на столы и шкафы сервизы севрского и мейсенского фарфора: они образовывали аккуратные ритмические ряды. А на стенах он развесил картины Моро, Мане и Ренуара.
У Пруста герцогиня Германтская разглагольствует об этого рода неоклассической мебели, которую она видела в доме герцога Йенского: «Все, что наводнило наши дома; сфинксы на ножках кресел, змеи, обвивающие канделябры… все эти помпейские светильники, кроватки в виде лодок, словно найденные на Ниле»[38]. Она упоминает еще кровать с изображением вытянувшейся сирены, которая очень напоминала одну из картин Моро.
И вот в этом-то новом доме Шарль заменяет свое прежнее ренессансное ложе, lit de parade, кроватью в стиле ампир, занавешенной шелками. Это lit à la polonaise[39].
В букинистическом магазине в Париже я нахожу каталоги художественных коллекций Мишеля и Мориса, распроданных уже после их смерти. Один торговец безуспешно участвовал в торгах, помечая каждый лот вместе с поднимавшейся ценой: например, астрономические часы в стиле Людовика XV, циферблат которых украшали бронзовые знаки зодиака, были проданы за 10 780 франков. Этот фарфор, эти ковры Савонри, эти картины Буше, эта резьба по дереву и гобелены — все это говорит о настойчивой потребности семьи Эфрусси раствориться в обществе. И я начинаю понимать, что новые предпочтения Шарля, который ближе к сорокапятилетию принялся покупать живопись и мебель в стиле ампир, были не просто желанием обновить домашний интерьер. Это было еще и желание заявить о своей принадлежности к французскому народу, о том, что его дом — здесь, а не где-нибудь еще. И возможно, ему захотелось еще больше отдалить те прежние, беспорядочно и разнородно обставленные комнаты, от своей теперешней солидной жизни в роли законодателя вкусов. Ампир — это уже не le goût Rothschild, в нем нет ничего еврейского. Это французский стиль.
Я пытаюсь представить себе, как здесь смотрелись нэцке: ведь именно тут, в этих строгих залах, Шарль впервые начал отдаляться от них. Его прежние комнаты на рю де Монсо не отвечали «оптическому катехизису». Их прорезало насквозь яркое пятно желтого кресла. Они служили складом множества самых разнородных предметов, которые можно было брать в руки. Но здесь, я чувствую, Шарль становится степеннее. Один парижский остряк называет его теперь «напыщенным Шарлем». В этом доме уже меньше предметов, приглашающих прикоснуться к себе: уже не отважишься так просто брать эти мейсенские вазы с бронзовых подставок и передавать их гостям по кругу. После смерти Шарля один критик описал обстановку этих комнат как одну из лучших в своем роде: это предметы «пышные, замысловатые и холодноватые» (ротреих, ingénieux et ип peu froids). Холодноватые — это верно, соглашаюсь я после того, как, украдкой протянув руку за бархатный шнур, дотрагиваюсь до подлокотника ампирного кресла в музее Ниссима де Камондо на рю де Монсо.
Мне гораздо труднее представить, как раскрывается витрина, как чья-то рука выбирает между сцепившимися щенками и девушкой в деревянном корыте. Я уже не уверен, что эти фигурки вообще вписываются в новый антураж.
В новом доме братья устраивали пышные ужины и званые вечера. Один из них описан в «Голуа» от 2 февраля 1893 года, в колонке Mondanités («Светская хроника»). «Вчера вечером, — сообщает репортер, — господа Шарль и Игнац Эфрусси устроили поистине блестящий файф-о-клок в честь принцессы Матильды».
Ее Императорское Высочество, сопровождаемая баронессой де Гальбуа, прибыла в великолепный салон на авеню д’Иена, где собралось более двухсот гостей — верхушка парижского и иностранного общества.
Упомянем наугад некоторых из них: Графиня д’Оссонвиль, в черном атласе; графиня фон Мольтке-Хвитфельдт, тоже в черном; принцесса де Леон, в темно-синем бархате; герцогиня де Морни, в черном бархате; графиня де Луи де Талейран-Перигор, в черном атласе; графиня Жан де Гане, в красно-черном; баронесса Гюстав де Ротшильд, в черном бархате… Графиня Луиза Каэн д’Анвер, в лиловом бархате; мадам Эдгар Стерн, в зелено-сером; мадам Манюэль д’Итюрб, урожденная Диас, в сиреневом бархате; баронесса Джеймс де Ротшильд, в черном; графиня де Камондо, урожденная Каэн, в сером атласе; баронесса Бенуа-Мешен, в черном бархате, с мехом, и т. д.
Из мужчин в числе наиболее заметных были:
Шведский министр, князь Орлов, принц де Саган, князь Жан Боргезе, маркиз Моденский, господа Форен, Бонна, Ролл, Бланш, Шарль Ирьярт Шлюмбергер и т. д.
Мадам Леон Фульд и мадам Жюль Эфрусси радушно принимали гостей, — одна в темно-сером, другая — в светло-сером платье.
Гостям очень понравились изящные апартаменты, особенно — пышная гостиная в стиле Людовика XVI, где можно было полюбоваться головой царя Мидаса, чудесным творением Луки дела Роббиа, и комнаты Шарля Эфрусси, выдержанные в стиле ампир.
Прием прошел в очень живой атмосфере и сопровождался прекрасной музыкальной программой с выступлением цыган.
Принцесса Матильда оставалась на авеню д’Иена до семи часов вечера.
Тот прием удался братьям на славу. Если верить газете, тогда был холодный и ясный вечер, светила полная луна. Авеню д’Иена — широкий проспект с высаженными посередине платанами, и, наверное, экипажи гостей перегородили дорогу, а из окон их апартаментов доносились звуки цыганских песен. Я представляю себе Луизу с золотисто-рыжими волосами, будто сошедшую с полотен Тициана, в лиловом бархате; представляю, как она поднимается по склону — несколько сотен метров, — возвращаясь в свой просторный псевдоренессансный «дворец», к мужу.
Такой «поистине блестящий файф-о-клок» было бы очень трудно устроить годом позже. В 1894 году, как выразился художник Ж. Э. Бланш, «Жокей-клуб остался без князей Израиля».
То было начало процесса по делу Дрейфуса, сотрясавшего Францию целых двенадцать лет и расколовшего Париж на два лагеря. Еврей Альфред Дрейфус, капитан Генерального штаба Франции, был обвинен в шпионаже в пользу Германии на основании некоего бордеро, сопроводительного письма, найденного в корзине для мусора. Дрейфус предстал перед военным трибуналом и был признан виновным, хотя военным было совершенно ясно, что улика негодная. Его публично разжаловали, и толпа требовала его казни. На улицах продавали игрушечные виселицы. Дрейфуса пожизненно отправили в одиночную ссылку на Чертов остров.
Почти немедленно началась кампания за пересмотр дела, вызвавшая яростную ответную реакцию антисемитов: им показалось, что евреи пытаются оспорить свершившееся правосудие. Ставился под сомнение и их патриотизм: ведь, поддерживая Дрейфуса, они сами доказывали, что в первую очередь являются евреями и лишь во вторую — французами. Шарль и его братья, продолжавшие сохранять российское подданство, были типичными евреями.
Двумя годами позже обнаружилось, что за уликой стоял другой французский военный, майор Эстерхази. Однако с него сняли обвинения уже на второй день трибунала, а Дрейфуса повторно признали виновным. Чтобы подлог не раскрылся, фабриковались все новые улики. Несмотря на адресованную президенту отчаянную мольбу Золя — его открытое письмо «J’accuse…!» («Я обвиняю!»), напечатанное в газете «Орор» в январе 1898 года, — Дрейфуса вернули из ссылки в 1899 году и осудили в третий раз. Золя обвинили в клевете, и ему пришлось бежать в Англию. Лишь в 1906 году дело Дрейфуса было окончательно закрыто.
Произошел сейсмический разлом: общество раскололось на два лагеря — дрейфусаров и антидрейфусаров. Разрушались давние дружбы, разлучались семьи, а те салоны, где раньше встречались евреи и тайные антисемиты, отныне открыто враждовали между собой. Среди друзей-художников Шарля тоже наметился разрыв: Дега сделался ярым антидрейфусаром и прекратил разговаривать с Шарлем и с Писарро, евреем. Сезанн тоже был убежден в виновности Дрейфуса. Ренуар начал открыто проявлять враждебность по отношению к Шарлю и «еврейскому искусству».
Эфрусси принадлежали к лагерю дрейфусаров и по своей вере, и по склонностям — а еще просто потому, что их жизнь проходила на глазах у всех. В письме, адресованном Андре Жиду в ту лихорадочную весну 1898 года, один его друг рассказывает, как перед домом Эфрусси на авеню д’Иена стоял какой-то человек и поучал своих детей: «Кто здесь живет? Le sale Juif». Грязный еврей! Однажды Игнаца, возвращавшегося домой ночью с вокзала Гар-дю-Нор после позднего ужина в гостях, выслеживали полицейские, ошибочно принявшие его за изгнанного Золя. «Пятеро агентов, — докладывала антидрейфусарская газета „Голуа“ 19 октября 1898 года, — вели наблюдение всю ночь. Инспектор Фрекур прибыл днем, чтобы вручить повестку в суд г-ну Золя, который, по его предположению, нашел убежище у Эфрусси… Когда г-н Золя осмелится вернуться, он не укроется от бдительного ока полиции».