Однажды днем, а может быть, и ночью… - Арнольд Штадлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роза была весьма состоятельна. Ей принадлежала часть акций в теннисном клубе и фитнес-центре. Тем не менее она была начисто лишена самоуверенности богачей и каждый раз невольно краснела, начиная фразу словами: «Ну, я не знаю…» Многие фразы она начинала именно так. Единственное, на что она решилась, это носиться на гоночном автомобиле — летом она летала в открытой машине по своим воспоминаниям о прекрасных солнечных днях. Если бы Франц увидел ее такой, то наверняка полюбил бы.
«Я не знаю, что со мной, я схожу с ума», — могла бы сказать она, но никогда не решилась бы сказать об этом вслух и никогда бы в этом не призналась.
Она по привычке откидывала волосы со лба жестом, оставшимся у нее как последнее напоминание о юности, и смотрела на Франца вопросительно и вместе с тем ободряюще, неповторимым взглядом, присущим лишь Розе и лучше всего отражавшим ее тайную сущность. Она откидывала волосы со лба и поглядывала то на Франца, то на море. И при этом курила сигарету, словно ей нужно сосредоточиться. А ведь это была любовь.
Но все напрасно. Очень мило, ничего не скажешь, однако с опозданием лет на двадцать.
Они сидели в красивом баре под открытым небом, в белых плетеных креслах, как сиживали здесь до них другие, например Карузо[67] и Аль Капоне[68], наслаждаясь за столиком с видом на море сваренным по особому рецепту некрепким кофе по-венски, и вот она с отчаянной храбростью застенчивых людей уже рассказывала, какой мукой была ее жизнь до встречи с ним.
Франц все больше походил на того человека с автомобильным фургончиком, которого она боготворила в юности, студенткой, с обожанием глядя, как тот возвышается над столом, где производились вскрытия.
«Неужели это вся моя жизнь?» — хотела взвыть она, но и тридцать лет спустя не решалась даже вообразить, что возможно такое разочарование.
А Франц Иосиф занимался любовью с таким выражением лица, словно делал Розе одолжение. И она его в конце концов бросила.
«Почти все нам приходится бросать еще при жизни», — сказала Роза. Франц хотел возразить. Но не сумел.
«Не может же мужчина с такой внешностью еще и врать. Такой, как он, не может жить двойной жизнью», — думала она тогда, в юности. Она действительно стала встречаться с тем человеком только потому, что полагала, будто ей ни с кем не придется его делить. Но уже вскоре, когда наступал ее черед заниматься с ним любовью, она обнаруживала, что в фургончике повсюду валяются нейлоновые чулки, причем чужие. Роза ведь знала, как все это бывает: хуже некуда. По собственному опыту ей было известно, как эти женщины либо прокрадываются в фургончик заранее, либо робко стучат в окошко, и вот их с ухмылкой впускает внутрь тот мужчина, «который был немного похож на вас, дорогой Франц», и вот они раздеваются либо до, либо после него, либо за его спиной, закомплексованные хуже некуда.
Оливково-зеленая майка в мелкий рубчик и подобранные более или менее в тон оливково — зеленые трусы или плавки, которые предпочитал носить ее любовник, были еще не самое страшное.
Тут Франц подумал о матери и ее судьбе, о Сильване Мангано[69], обо всех женщинах, терзаемых невыносимой болью оттого, что всегда таят ее в себе.
И тут Розе в самый раз было разразиться хохотом, словно бросая вызов небесам. Собственно, она стремилась лишь бежать от своих мужчин и все-таки обернулась, как жена Лота. Жена Лота превратилась в соляной столб и была наказана смертью. Тогда как Роза была наказана жизнью.
Роза была наказана пустой, ничтожной жизнью. Каждый раз, рассматривая фотографии умирающего Пикассо и Франсуазы[70], она невольно думала об Эрихе и о себе. Она тоже была на целую голову выше и куда красивее Пикассо и Эриха. Это противоречило выдвинутому по результатам так называемых исследований модному тезису, согласно которому мужчинам маленького роста куда труднее завоевать женщину, чем высоким. И всегда подчеркивалось, что это мужчина завоевывает женщину, а не наоборот.
Роза терпеть не могла мужчин, которые спрашивают: «Ты доставишь мне это удовольствие?» Франц терпеть не мог женщин, которые спрашивают: «Ты доставишь мне это удовольствие?»
Слишком поздно… Словно ее жизнь непоправимо зашла в тупик. Словно ее жизнь — это пролог и эпилог, но без центральной, самой важной части. Внезапно Роза взглянула на Франца, уже давно испытывавшего к ней одно лишь дружеское участие, без примеси страсти, — с такой безнадежностью, словно знала наверняка, что сейчас заканчивается эпилог ее книги и обрывается ее жизнь.
Тут Роза взяла себя в руки. «He's а shrempp»[71],- сказала она по-английски, имея в виду поведение своего Эриха, который относился к женщинам как чему-то бывшему в употреблении, точно к запчастям или подержанному автомобилю.
«Однажды, в совершенной тьме, когда нас еще не было на свете, произошла битва пятисот миллионов сперматозоидов с одной яйцеклеткой, из этой битвы я в конце концов вышла победительницей, ведь один сперматозоид в конце концов добился своего, и из него получилась я», — думала она. Роза, которая получилась из одного сперматозоида, в один прекрасный день отправилась на Кубу, а теперь сидела напротив Франца в удобном мягком кресле. А он не сводил с нее сочувственного взгляда. Все живущие вышли победителями и победительницами из этой праматери всех битв. Мысль о том, что они тоже принадлежат к выжившим, хотя по их виду не скажешь, возможно, была не столь уж невинна и даже граничила со святотатством, которое в наши дни никак не каралось, вот разве что порождало уныние.
«На почве переживаний я заболела раком, потом меня облучали, у меня выпадали волосы. Теперь мне лучше», — произнесла Роза, на что Франц сказал, весьма невпопад: «Совершенно ничего не заметно!» — словно это комплимент.
«Завоевать мужчину, завоевать женщину» — что за выражения. Но так уж повелось.
Потом он уже больше ни о чем не думал, а когда занимался любовью, точно ни о чем не думал, а только стонал совершенно бессмысленное «я тебя люблю» попеременно с «я кончаю», как будто и в самом деле завершал некое важное начинание.
«Кончаю!» Что за бред, что это за уведомление, Роза его с юности, с первых любовных опытов возненавидела.
Потом Франц поехал к Рамоне.
Ему отчаянно хотелось близости, но она куда-то исчезла.
10В Вене он утверждал, что поездку нужно долго и основательно готовить. Для этого его снабдили немалыми денежными средствами.
Выяснилось, однако, что он вообще ничего не подготовил. Франц не устроил ни одного писательского выступления, столь же важного для писателей, как и встречи с другими писателями, в первую очередь встреча с Габриэлем Гарсиа Маркесом, который, по мнению всех троих, мог заметить их и благословить, и тогда о них узнал бы весь мир. Кроме того, Франц намекнул, что Кастро может дать им личную аудиенцию. Эти гвозди программы пришли Маринелли в голову за день до приезда делегации и были наспех нацарапаны на крошечном товарном чеке. Туристическая программа пока ограничивалась встречей гостей в аэропорту Хосе Марти. А назавтра была запланирована поездка в Виналес.
«Бумага на Кубе — редкость, более желанного подарка кубинские писатели и вообразить не могут! — убеждал Маринелли австрийских гостей. — Привезите с собой бумагу! Представьте, что вы пишете книгу, а писать не на чем». Писатели согласились, но немедленно ощутили первые приступы зависти: вдруг на этой бумаге станет писать будущий нобелевский лауреат? Втайне Маринелли думал: «Неплохо, если бы и в Вене бумаги было поменьше, тогда многие писательские проблемы решились бы сами собой».
Дефицит бумаги отчасти оправдывал и Франца Маринелли, не подготовившего визит австрийской делегации.
Ему ведь приходилось вести всю документацию на клочках бумаги, в том числе и финансовые отчеты, пока представленные всего несколькими цифрами, которые он кое-как набросал в такси по дороге в аэропорт.
11Профессиональные обязанности Рамоны, работавшей, по ее словам, журналисткой в газете «Гранма», были необременительны.
Обычно ей требовалось два часа, чтобы добраться до редакции, в основном на гаванских автобусах, похожих на трактора с прицепами, где кубинцы ехали в страшной тесноте, стоя плечом к плечу, напоминая Францу заключенных в камере смертников перед расстрелом.
В прошлое голодное лето ей, как раз писавшей тогда кандидатскую диссертацию, пришлось торговать дынями на шоссе, связывавшем Гавану и Матанзас[72]. Непроданными дынями питались они с матерью.
С тех пор она мечтала убежать с ним в Америку.
И по-прежнему сидела у Франца, безучастно, отрешенно, вот сейчас, например, примостившись на краешке его кровати, чистила банан, посматривала в сторону Америки и мечтала, наблюдая, как он набирает текст на компьютере. В поле ее зрения одновременно были Франц и обе свиньи. Всех троих связывала общая судьба: ни один из них не догадывался, что их ожидает.