Нагльфар в океане времени - Борис Хазанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Тетя Паша. Ну что ты волнуешься, себе и другим покою не даешь. Ну, поживут и уедут».
«Куды ж им ехать? Уж они приехали…»
«Может, я все сама себе придумала? Может, на самом деле ничего и нет?» — проговорила Вера.
«Чего? — отозвалась бабуся. — Вот и я так думаю. А они все живут, ни туды и ни сюды…»
Вера молча покосилась на нее, начала убирать со стола и что-то задела рукавом, — звон разбившегося стекла, как гром, потряс кухню. В ужасе обе женщины уставились на тускло мерцающий стеклянный стебель рюмки, это было все, что осталось от девочки. Вера пробормотала: «Это к счастью…» Ночь струилась из окна. Медленно падала вода из крана. Они сидели, боясь шелохнуться, и чем отчетливей проступали из мутной мглы очертания вещей, тем сильней было ощущение невидимого шелестящего присутствия, мертвой жизни, обнимавшей бодрствующих и спящих.
Ночью дом жил тайной жизнью. Он казался выше и неприступней и плыл в глухой неподвижности под оловянным небом. Дом смотрел слюдяными окнами во двор, как иногда люди вглядываются в собственную жизнь, в самих себя. В недрах квартир, в могильной тьме комнат жильцы лежали в кроватях и в испуге обнимали друг друга. Дети натягивали на голову пододеяльник, воображая, как в окно влетит карлик-бородач или шаровая молния. Но и страх может наскучить, и, томимый любопытством, ребенок украдкой высовывал нос. Распростертый на спине ночной соглядатай вперялся в светлеющий мрак. Ему приходила в голову удивительная мысль — представление, лежащее в основе некоторых мифологий: он видел перевернутый вверх ногами мир. В этом мире вещи растут книзу, корнями вверх, пол — это потолок, а потолок на самом деле пол, и можно обойти кругом плетеный провод, на котором стоит, как громадный пыльный цветок, матерчатый абажур; неслышно ступая по белому полу, протянуть руку к нависающей сверху громаде платяного шкафа и, задрав голову, взглянуть на уснувших, как в небесах, родителей. Можно подкрасться к окну и стоять в светлой раме и увидеть внизу, на самом дне мира, черно-синее небо, окоем крыш, дом-нагльфар, корабль из ногтей мертвецов, плывущий в небесных водах.
Бабуся спрашивает, не зажечь ли свет.
«Обойдусь». Вера сидит на корточках, сгребая осколки.
«Посмотрю на тебя, — сказала бабуся, — вроде ты и в теле, а сырая какая-то. Мужчину надо уметь зажечь».
«Вот бы и научила».
«Стара я таким делам учить. Сама должна знать».
«Да при чем тут…» — сказала Вера.
«Очень даже при чем».
После некоторой паузы бабуся спросила:
«И чего ж она тебе напророчила?»
«Кто?»
«Чего тебе гадалка наворожила?»
«А, — сказала Вера. — Да так, ерунду всякую».
Она села с совком в руках и тупо уставилась на дверь, за которой исчезла ночная гостья-колдунья, — чего доброго, стояла там на площадке и подслушивала.
«Поди взгляни, — сказала Вера, — нет ли там кого».
«Еще чего. Иди сама».
«Да чего ты боишься? Там нет никого».
«Никого нет, чего ж ходить?»
29. Разлука
Поговорив с бабусей, она входит в комнату, в светлый сумрак, в безумие двух огромных окон, бросает взгляд в угол, где темно отсвечивают часы, на которых навеки застыло, словно улыбка покойника, одно и то же время. Шлепают старые тапочки, некоторое время она тупо смотрит вслед удаляющейся по коридору старухе, потом сбрасывает халат, украдкой ложится. Она не так удручена своими мыслями, сколько устала от них. Страх, что она не уснет, мешает ей заснуть. Она старается не касаться распростертого рядом мужского тела. Во сне Анатолий Бахтарев недвижен, величав — точно кокон, в котором зреет нечто готовящееся распахнуть крылья. С легким присвистом исторгается из сухих полуоткрытых губ его богатырское дыхание. Завтра день подвигов, ногу в стремя — и вскачь, в поля, в траурную зарю, навстречу черной туче кочевников. Ночь стоит в светлой комнате, как страж, и в руке у латника золотой меч-маятник. Засыпая, Вера думает о том, что устала, замучилась и все — обман, и странным образом эта мысль ей приносит успокоение.
О, как не хочется открывать глаза, снова увидеть постылые стены; с великим усилием она поднимает веки: бабуся. Страшная, как Баба Яга, бабуся стоит над кроватью, развесив руки, и что-то бормочет. «Спи, тетя Паша, — шепчет Вера, — нехорошо будить людей. Ступай к себе…» И тотчас все исчезает, исчезает комната, а вернее сказать, никакой комнаты не было. Весь дом провалился сквозь землю, и туда ему и дорога. Лето в разгаре. Влажный ветер не осушает испарину, грудь и шея в поту, и пышная трава заждалась косы, едва колышется под ветром и уже начала вянуть. Что-то виднеется вдали в лиловом мареве, не то лес, не то кромка воды. К своему удивлению, она обнаруживает, что лежит под одеялом в халате. Поднимается, развязывает пояс, выпрастывает руки, освобождается от потной рубашки. И лежит не накрывшись, наслаждаясь прохладой.
Некоторые происшествия внутренней жизни могли бы показаться невероятными, если бы нам самим не случилось их пережить. Нет ничего убедительней субъективного опыта, но по самой своей природе он не может быть воспроизведен и документирован должным образом. Кое-какие записи в заметках Толи Бахтарева иллюстрируют эту мысль. Например, можно ли представить себе, чтобы два человека видели во сне одно и то же? И если это возможно, то как доказать тождественность снов?
Язык уничтожает внутренний мир сна, как фотография уничтожает галлюцинацию. В сущности, всякое сновидение можно было бы описать адекватно лишь при условии, если бы каждый из нас обладал собственным языком. Но тогда общий сон, приснившийся двум людям, если бы они попытались его рассказать, показался бы им двумя разными снами. Не значит ли это, что, когда двое рассказывают друг другу о снах, увиденных в одну ночь и совершенно разных, они на самом деле говорят об одном и том же? Если в иных случаях человек ощущает в своей душе присутствие двух душ, если личность может раздваиваться, то почему двое не могут оказаться единым существом? Нетождественность двух вещей подчас объясняется попросту несходством их описаний, подобно тому как Эверест принимали за две разные вершины, оттого что видели его с разных сторон, и невозможность чего-то слишком часто оказывается всего лишь невозможностью сообщения. Несуществование Бога есть не что иное, как невозможность рассказать о нем.
Так можно объяснить то, что произошло в постели любовников, если наши предположения — только предположения! — верны: окончательное растворение друг в друге, возвращение к устью, из которого некогда выбралось наше полусонное «я», черный огонь вожделения, двери, медленно растворившиеся навстречу, темный путь вглубь и вниз, сошествие вниз и вспять, к низинам и истоку, туда, где Ты — это Я, ибо некогда Я был Тобою. Остается напомнить, прежде чем вернуться к Толе и Вере, о том, что, очевидно, принадлежит к числу древнейших идей о человеческой душе, вечно соблазняет ум и вечно дразнит воображение: о философском равноправии дня и ночи. Если мы пытаемся понять сон, глядя на него из так называемой действительности, то что мешает нам взглянуть на действительность очами сна; если нечто пригрезилось мне в беспамятстве, кто докажет мне, что я сам не пригрезился этому «нечто»? Все дело, очевидно, в точке зрения. Другими словами, то, что мы объясняем, объясняет нас.
Она лежит и думает, как это так получилось, что она улеглась в халате и даже не заметила этого. Становится холодно, и потихоньку она тянет на себя одеяло, стараясь не потревожить спящего. Вера хочет не торопясь восстановить всю цепь происшествий, но невольно перескакивает с одного на другое, возвращается, ловит себя на том, что ее мысли кружатся около одних и тех же предметов. Несомненно, ночное бдение на кухне не привиделось ей. И то, что перед этим она проснулась, вышла, увидала ночную гостью с железякой, тоже наверняка и без сомнения происходило наяву. Она спрашивает себя, где граница. Куда девалась девчонка? Когда бабка приползла, ее уже не было. Рюмка стояла на столе. Было за полночь. О чем шел разговор? Они все живут, сказала бабуся, ни туды и ни сюды, не уезжают, не умирают. Но разве было бы лучше, если бы они померли? Пришлось бы давать объяснения, что за люди, откуда взялись. Неизвестно даже, разрешат ли похоронить их в Москве. Выходит, придется везти в деревню.
Ах, что мне за дело, думает Вера, отец в курсе, он все уладит. Отец все для нее сделает, потому что любит ее, любит — она это знает — больше, чем положено отцу. Она поняла это… стоит ли вспоминать? Ей было четырнадцать лет. Да, ей исполнилось четырнадцать, и мать еще была жива, но почти все время лежала в больнице. Однажды отец вернулся и встал в дверях со странным выражением, глядя не на нее, а сквозь нее. Они умерли? — спросила Вера. — Что же мы теперь будем делать? — Кто? — спросил он. Она сказала: мать и отчим, Толины родители. Он махнул рукой. Брось ты об этом думать, сказал он, у меня везде есть знакомства, поговорю с Ефимчуком, на худой конец с Сергей Сергеичем, он все уладит… Постой, спохватилась Вера, ведь это все было гораздо позже, а тогда еще и Толи не было. А я о чем говорю, возразил он, брось об этом думать. Воспоминание никогда не бывает таким непослушным, как в полусне, и тут оно обрело деспотическую власть; начав думать об этом, Вера уже не могла остановиться.