Старинная шкатулка - Василий Еловских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну не все ли равно — с дипломом или без, — вяло возразила Валя. — Кто в наше время смотрит на это!
— Да, да!.. Но такие, как Федотов, женятся непременно на тех, у кого диплом. И у кого есть какое-то положение. Этим они как бы приподнимаются в собственных глазах и в глазах окружающих.
— Ты зол сегодня.
— Не более чем вчера и неделю назад.
— Да нет!..
— Неужели тебе нравилось там?
— Ну… веселые… — ответила она неопределенно.
Какой у нее убитый голос и тяжелая, почти старческая поступь. Он никогда не видел у Вали такой поступи и не слышал такого голоса и опять почувствовал себя виноватым, без вины виноватым; хотелось как-то загладить свою вину, а как загладить, что делать, он не знал. «Боже, помоги мне, — взмолился он и поморщился: — Что со мной? Как примитивная богомолка». Взял Валю за руку. Рука холодная, будто неживая. Стало до слез жаль жену, захотелось сказать ей что-то необычно ласковое, теплое, но какое-то отупение нашло на него, он молчал, а потом проговорил ни к селу ни к городу:
— Вроде бы кошениной пахнет. Чудно!
Как студено и отрешенно смотрит с неба бледно-синяя луна.
…Рассвет был хмурым, мутным. Андрей неотрывно и безучастно глядел на темно-серую в полутьме стену, на старые книжные шкафы, которые выглядели сейчас почему-то более крупными, чем они есть, лежал час, два часа, не шевелясь, боясь разбудить жену, — ей сегодня на работу, и в голову лезла одна и та же колючая мысль: «Что мне делать?..»
1976 г.
ПЛЕМЯШ ПРИЕХАЛ
Речка мелконькая — курица перебредет, и правый берег совсем не по ней — устрашающе высок, обрывист, будто над Иртышом нависает, он вместе с речкой виляет туда да сюда, держа на своей могучей спине десятки деревянных изб с сараями, амбарушками и хлевами. В деревне одна-разъединственная улица, если не считать трех махоньких — по пять-семь изб — переулков и нескольких избенок, притулившихся где-то сбоку или стоящих за околицей. Справа и слева от деревни — тайга, спереди и сзади тоже тайга, редкие дороги, луга, поля. Чистый воздух. И тишь.
…Кто-то крепко-крепко барабанил в окошко, стекла в раме болезненно позванивали.
Мария Прохоровна испуганно толкнула мужа в плечо:
— Вставай давай! Видно, случилось что-то. Слышь, Миш? Оглох ты, что ли?
Михаил Никифорович нащупал в темноте выключатель, зажег свет и, почесываясь, подошел к окну. В палисаднике стояла незнакомая девушка и торопливо махала каким-то листом бумаги.
— Чо тебе? Да говори громче! Телеграмму принесла! — Михаил Никифорович направился в сени.
Как-то так получилось, что за всю жизнь никто не послал ему ни одной телеграммы, и приход связистки немножко напугал его.
— Куда ж ты поперся в одних кальсонах-то, лешак окаянный! — возмутилась Мария Прохоровна.
— В темноте не видно.
— Ну, знамо! Не все же слепые, как ты. Надень штаны, тебе говорят! О, господи, подожди, я сама.
Она принесла телеграмму и стала искать очки.
— Давай сюда, — недовольно проговорил Михаил Никифорович. — Прошаришься тут до морковкиного заговенья.
Отставляя телеграмму подальше от глаз и смешно хмурясь, он начал читать неожиданно сердитым голосом:
— Приеду тринадцатого. Восемьдесят четыре. Восемьдесят четвертым, значит. Вагон тринадцатый. Виталий. Это что за Виталий?
— А, видно, Надюшкин старшой сынишка. Только чо ж тринадцатого?
— А потому, что завтра тринадцатое.
— И вагон тринадцатый.
— Ну?
— Два раза тринадцать.
— Ну и что? Ви-та-лий…
— Надюшкин старшой…
— Это ты уже говорила.
— Инженер он. Ну, помнишь, когда мы гостили у ней, так ишо накануне нашего отъезда ее сын приходил. Долговязый. Видный такой, бастенький.
— Теперь все они гладкие, как рысистые лошади.
— В желтом бабьем берете был. Ты ишо разглядывал его берет.
— А-а-а!..
— Он же твой племяш, а не мой. Ты и помни.
Было пять минут первого.
— Что это за девка приходила? — спросил Михаил Никифорович, закуривая.
— На тебе! Будто не знаешь.
— Не знаю.
— Да дочь Пелагеина. Вершининой Пелагеи.
— Она ж маленькая была, совсем соплюшка.
— Была когда-то. Счас она в Покровке. У тетки живет. Ну и у Пелагеи часто ночует, когда тепло. По телефону хотели передать. Да у нас с телефоном что-то.
— Ишь ведь! Все норовят куда-нибудь в контору, лешак их дери! Чуть-чуть подрастут и — фьють, только пятки видели.
— На почте тоже надо кому-то робить. Хватит, ложись. Я спать хочу. И перестань смолить.
Всю ночь ему плохо спалось, он раза два вставал и, кряхтя, подходил к немому окошку, равнодушно вглядывался в ночную мглу, прислушиваясь к далекому сонному пению петухов и вечно печальному поскрипыванию ставней, раскачиваемых осенним ветром.
Они жили вдвоем с женой. Мария Прохоровна, ничуть не смущаясь, частенько говаривала с застывшей печалью в голосе: «А уж деточек мне бог не дал».
Поезд приходил под вечер. На это время у Михаила Никифоровича было намечено провести собрание с доярками, а точнее сказать, беседу. Пришлось отложить. Он выпроводил из своего дома старуху-колхозницу, пришедшую с разными просьбами, неуемно говорливую, побрился, наваксил сапоги, запряг в ходок резвого жеребца и погнал к железнодорожной станции, до которой было почти что десять километров.
«Сколько все ж таки народу по белу свету бродит, — дивился Михаил Никифорович. — И все куда-то бегут, бегут. А зачем бегут и сами, наверное, не знают».
Он степенно сидел в ходке недалеко от станции и хмуро оглядывал пассажиров, проходивших мимо. Вид у Михаила Никифоровича куда тебе, чуть не генеральский, ростом он, правда, не вышел, ноги коротковаты, обрубки какие-то, но все одно кажется рослым, особенно издали, этаким здоровяком, потому, наверное, что плечи у него дай бог — едва обхватишь рукой, голова тоже, как артельный котел, никакую фуражку не напялишь; лицо обветренное, строгое, длинный нос упрямо нависает над верхней губой, кажется, вот-вот свалится; кожа на шее дряблая, как у старой общипанной курицы, зато на руках темна, упруга и тверда. И, вообще, он выглядит человеком простым и сильным.
— Дядь Миша! — громко сказал парень с веселыми глазами, одетый в новый костюм цвета гнилого помидора — темно-красного с черными пятнами. В его голосе неуверенность. — Это ты?
— Виталий?!
Парень подскочил и начал быстро-быстро трясти ему руку. Дядя узнал его. И чудно как — по родимому пятну на подбородке, оно яйцевидной формы; в тот ленинградский день Михаил Никифорович порядком нахлестался и обменялся с племяшом двумя-тремя фразами; от племяша остались в памяти только дурацкий желтый берет и вот это родимое пятно. Сыновей младшей сестренки, которая во Владивостоке живет, он вообще не видывал, а их вон сколько — трое. Племяши все-таки. Поразъехались родственнички кто куда. В старую пору все рядышком жили, разве что деваха какая замуж выскочит за парня из соседней деревни; родились, бывало, жили, плодились и умирали в одном и том же месте, пугались чужих краев, и о человеке, умотавшем из родной деревни, говорили: сгинул-де, пропал. Да, новые времена ослабляют родственные связи.
— Садись давай. — Михаил Никифорович похлопал по сиденью. — Говорят, в ногах правды нету. В отпуске?
— Да.
— А чо поздно взял отпуск-то? Горожане любят летом. Чтоб по лесу, по садам да паркам погулять. Цветочков понюхать. — Михаил Никифорович засмеялся.
— Да уж так пришлось. А чего это ты, дядя Миша, приехал на лошади? Такая чудесная погода! Просто прелесть! Я бы лучше пешком прошелся. Чемодан у меня легкий. А воздух, воздух какой у вас! Чистый, ароматный. Надышаться не могу.
Он глубоко вдыхал в себя воздух. Стоял, вдыхал и глупо улыбался. Михаил Никифорович недовольно крякнул; ему не нравилась эта пустая восторженность, не по душе был яркий костюм племянника. И неприятно, что на них глазеют прохожие.
— Нам, брат, некогда тут шибко-то разгуливать. И пехом далеко. Садись давай, — уже сухо добавил он.
В ногах у них лежал блестящий дорогой чемодан Виталия, Михаил Никифорович боялся задеть его сапогами, да и ногам было неудобно.
— Какой у вас все же чудесный воздух!
— Дался тебе этот воздух. Хватит, поехали. Н-но! — Он дернул вожжи, и застоялая лошадь понеслась.
Уже во всем ощущалась осень: желтели листья берез, с неба тянуло сырым, как из погреба, холодом, и ветер был не то, чтобы крепкий, а какой-то странно тревожный, надсадный, по-зимнему посвистывающий. Такого не бывает летом.
— А все-таки чувствуется Сибирь. Это трудно объяснить, но чувствуется. Главное — необъятные пространства. Между прочим… До Москвы ехал — ни одного пьяного. От Москвы до Свердловска — уже попадались. А от Свердловска — полно.