Возвращение Дон Кихота - Гилберт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На мальчишек с рогатками он взглянул и бегло, и, конечно, презрительно. Он едва заметил, что одно лицо выделялось почти отталкивающей серьезностью. То было худое лицо одержимого библиотекаря, по сравнению с которым все прочие казались пошлыми и даже смешными. Одни улыбались, кто-то смеялся, но это лишь углубило и негодование, и презрение аристократа. Конечно, друзья Розамунды снова ввели какую-нибудь глупую моду. Ну и друзья у нее, однако!..
– Надеюсь, вы заметили, – холодно, но спокойно сказал он, – что чуть не убили премьер-министра. Изберите себе другую забаву.
Он повернулся и пошел в беседку, удержав себя в границах приличия с незваными гостями. Но когда в тени плетеной крыши он увидел острый бледный профиль, все еще склоненный над бумагой, гнев его снова вырвался наружу. Ледяное лицо дышало бесконечным презрением, которое великий государственный муж только и может испытывать к низкой, но меткой шутке. Молчание походило на ледяную пропасть, куда канули бы без ответа любые мольбы о прощении.
– Просто не знаю, что сказать, – в отчаянии проговорил Сивуд. – Я их выгоню с девчонкой вместе… Все, что в моих силах…
Премьер-министр не поднял глаз. Он все так же холодно глядел в бумагу. Иногда он хмурился, иногда – поднимал брови, но губы его не шевелились.
Лорда Сивуда охватил ужас, неведомый ему самому. Ему показалось, что он нанес оскорбление, которого не смыть и кровью. Молчание мучило его, и он заговорил:
– Бога ради, бросьте вы эту пакость! Конечно, это очень смешно, но мне-то не смешно, в моем доме… Вы же не думаете, что я разрешу оскорблять моих гостей, тем более – вас. Скажите, чего вы хотите, я все сделаю.
– Так, – сказал премьер-министр и медленно положил бумагу на круглый столик. – Вот она, последняя надежда!
– Простите? – переспросил его растерянный друг.
– Наша последняя надежда, – повторил Иден.
В сумрачной беседке воцарилась такая тишина, что стали слышны и жужжанье мухи, и голоса бунтовщиков. Воцарилась она случайно, но Сивуд возмутился всей душой, словно в тишине творилась судьба и надо было разрушить чары.
– Что вы хотите сказать? – спросил он. – Какая надежда?
– Та самая, о которой вы толковали десять минут тому назад, – с мрачной улыбкой отвечал премьер. – Я ведь об этом и говорил, когда стрела влетела, словно голубь с масличной ветвью. Я говорил, что бедная старая Империя совсем выдохлась и нужно что-то новое. Я говорил, что Брейнтри с его демократией надо противопоставить такой же явственный идеал. Ну вот.
– Что вы такое говорите? – спросил Сивуд.
– Я говорю, что их надо поддержать! – крикнул премьер-министр и ударил кулаком по столику с силой, почти оскорбительной в таком сухоньком создании. – Надо им дать коней, людей, оружие, а лучше всего – деньги, деньги и деньги! Надо помочь, как мы еще никому не помогали. Господи, да ведь я, старик, дожил до этого! Мне дано увидеть, как дрогнут ряды врага и кавалерия пойдет в атаку! Надо помочь им, и чем раньше, тем лучше. Где они?
– Неужели вы думаете, – воскликнул удивленный Сивуд, – что эти дураки на что-нибудь годятся?
– Предположим, что они дураки, – сказал Иден. – Но я-то не дурак и знаю, что без дураков не обойтись.
Лорд Сивуд сдержался, но все же глядел удивленно.
– По-видимому, вы хотите сказать, что новая полиция… народная или, вернее, – антинародная…
– И то, и то, – откликнулся премьер. – А что тут такого?
– Не думаю, – сказал Сивуд, – что народ выкажет интерес к этим сложным и даже ученым рассуждениям о рыцарстве.
– А вы думали когда-нибудь, – спросил премьер-министр, – о том, откуда во многих языках произошло слово «рыцарь»?
– В переносном смысле? – спросил Сивуд.
– В конском смысле, – отвечал Иден. – Людям нравится человек на коне, что бы он ни делал. Дайте народу развлечения – турниры, скачки, panem et circenses[*] – и он полюбит полицию. Если бы мы могли мобилизовать бега, мы бы предотвратили потоп.
– Я немного начинаю понимать, – сказал Сивуд, – что вы имеете в виду.
– Я имею в виду, – отвечал его друг, – что народу гораздо важнее конское неравенство, чем людское равенство.
Быстро переступив через порог, он пошел по саду внезапно помолодевшей походкой, и его хозяин еще не успел шевельнуться, когда услышал звонкий голос, подобный голосу великих викторианских ораторов.
Так библиотекарь, отказавшийся сменить одежду, изменил страну. Из этого ничтожного и нелепого случая и родилась революция или, вернее, реакция, изменившая лик Англии и повернувшая ход истории. Как и все английские революции, особенно – консервативные, она бережно сохранила те силы, которые силу утратили. Самые старенькие консерваторы говорили даже о конституционной борьбе с конституцией. Монархический строй оставался как был, но на практике страну поделили между тремя или четырьмя властелинами поменьше, которые правили огромной областью вроде наместников и назывались, во вкусе времени, боевыми королями. Они обладали и священной неприкосновенностью герольдов, и властью государей; а под их началом находились отряды молодых людей, называвшиеся рыцарскими орденами и выполнявшие функции йоменов или ополченцев. Королевский двор вершил высший суд, в соответствии с разысканиями Херна. Все это было не только карнавалом, но сюда устремилась та народная страсть, которая порождала некогда карнавалы; тот голод очей и воображения, с которым так долго пытались справиться и пуританство, и новый, промышленный уклад.
Это было не только карнавалом, значит – было не только модой, но, подобно моде, знало ступени и неожиданные повороты. Вероятно, главный поворот произошел тогда, когда Джулиан Арчер (теперь – сэр Джулиан, рыцарь) понял как следует, что должен вести моду, если не хочет от нее отстать. Все мы, видевшие много поветрий, знаем этот неопределимый, но очень определенный миг. Он бывает везде, от женских прав до женских причесок, и отделяет новую моду от моды как таковой. До него модных людей может быть сколь угодно много, но они заметны; после него заметен только тот, кто моды не принял. Сэр Джулиан появляется именно в этот миг, как появился он и сейчас, сверкающим и бесстрашным рыцарем.
Рыцарь этот был слишком тщеславен, чтобы не быть простодушным, и слишком простодушен, чтобы не быть искренним. Изменения в обществе, называемые модой, и возможны лишь потому, что в людях есть две смешные черты. Во-первых, с каждым человеком так много случается, что он всегда вспомнит хоть что-нибудь, предвещавшее нынешний поворот. Во-вторых, почти все неправильно видят прошлое, и в смещенной памяти эта деталь кажется необычайно важной.
Как мы уже говорили, Джулиан Арчер написал когда-то совершенно детскую повесть о битве при Азенкуре. Он делал очень много другого, и гораздо успешней. Но теперь ему все больше казалось, что новую моду породил он.
– Меня не стали бы слушать, – говорил он, печально качая головой. – Я пришел слишком рано… Конечно, Херн много читает, это его дело… Он видит все книги, какие только выйдут. А чутья у него хватит, чтобы подхватить мысль…
– Вот оно что!.. – сказала Оливия, в тихом удивлении поднимая черные брови. – Никогда бы не подумала.
И она стала грустно и насмешливо размышлять о своей любви к старине, которой сперва дивились, потом подражали, чтобы забыть о ней теперь.
То же самое произошло и с сэром Элмериком Уистером, отважным, хотя и престарелым рыцарем. Прежде этот эстет превозносил в гостиных великих викторианцев, которые, в свою очередь, превозносили великих художников средневековья. Теперь он превозносил этих художников сам. Он с легкостью убедил себя, что былая снисходительность его к Чимабуэ[45], Джотто[46] и Боттичелли[47] была гласом вопиющего в пустыне, пролагавшим дорогу помазаннику Нового средневековья.
– Дорогой мой, – доверительно говорил он, – тогда царил чудовищный, варварский вкус. Не знаю, как я и выжил… Но я был тверд, и, сами видите, усилия мои не ушли бесследно. Если бы не я, все просто не знали бы, как одеться… погибли бы самые картины, с которых теперь берут костюмы. Вот что значит сказать вовремя слово…
Даже лорд Сивуд изменился примерно так же. Почти незаметно для него увлечения его сместились. Он больше говорил о геральдике, меньше – о политике; меньше восхвалял Пальмерстона, больше – Черного Принца[48], к которому возводил свой род. Как и все, он трогательно верил в то, что именно он породил Львиную Лигу и воскресил Львиное Сердце. Особенно поддерживало в нем эту веру новое установление – Щит Чести, которым намеревались вскоре наградить отважнейшего из рыцарей в его собственном парке.
Не менялся лишь один Херн. Как многие мечтатели, он мог быть счастливым в полной безвестности, но не мог измерить или понять собственной славы. Прежде он ходил на край сада; почему же не дойти ему до края света? Он не ведал ступеней величия. Теперь он был вождем, и переход от одиночества к власти очень радовал его. Но он не различал власти в доме и власти в стране; тем более что именно в доме глядел на единственное лицо, чьи изменения были для него подобны восходу и закату солнца.