Князь Михаил Вишневецкий - Юзеф Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Княгиня Гризельда всякий раз заканчивала разговор длинным доказательством необходимости обеспечить себя в будущем:
— Дитя мое, — говорила она, — если найдется благородный честный человек, который горячо привяжется, не надо его отталкивать: людей вообще не так легко найти… Хотя бы у тебя даже не лежало к нему сердце, надо привыкать, освоиться… привязанность явится, а я тебе от всей души желаю Келпша…
— Но я, ведь, вовсе не собираюсь выходить замуж, — повторяла Зебжидовская.
— Это чудачество, — с жалостью к Елене, говорила княгиня Гризельда, — выходить замуж — это наше предназначение. Хотя бы ты даже и не хотела, ты — должна… Монастырь, ведь, тебе тоже не улыбается?..
— Ах, — кончала Елена, — из двух зол я бы уж предпочла монастырь, чем выход замуж против сердца и против воли.
Присутствуя иногда при такой самообороне, князь Михаил в конце концов также становился на сторону кузины:
— Если ей Келпш не нравится, — говорил он, — и замуж она идти не хочет, зачем же ее неволить?
— Я не неволю ее, — оправдывалась старая княгиня, — но… впрочем предоставь уж это мне!
У заботливой матери был сильный повод к тому, чтобы так упорно уговаривать Елену. От ее глаз не ускользнуло то, о чем ни Елена, ни князь Михаил пока еще не знали сами, в чем они не признавались даже самим себе. Княгиня Гризельда видела зарождающуюся у сына любовь к воспитаннице, а также и ее чувства к нему.
Это вселяло в нее тревогу; она не боялась ни за ту, ни за другую сторону, что кто-либо из них забудется. Князь Михаил был положительным, религиозным юношей строгих правил. Елена была девушкой, слишком хорошо владевшей собою, для того, чтобы им угрожала опасность перешагнуть границы дозволенного, но, все больше привязываясь и привыкая друг к другу, они могли, наконец, придти к убеждению, что им нельзя жить друг без друга, и тогда Михаил мог порешить взять ее замуж.
В таком случае вся его будущность была бы исковеркана, все надежды матери обратились бы в ничто. Она мечтала для него о какой-нибудь княгине Заславской, Любомирской или владетельнице громадных имений. Ибо только таким образом мог восстановиться блеск их дома.
Она часто внушала это князю Михаилу, который молча выслушивал все ее речи, но нимало не проникался ими.
Видя, как любили друг друга эти два дорогих для нее существа, как они, казалось, были созданы друг для друга, как Елена отлично дополняла собой то, чего не хватало Михаилу, мать печалилась, что судьба обрекала их на разлуку, но теперь она была главой рода и не считала себя в праве посвятить славу рода счастью единственного сына: имя и род Вишневецких также требовали жертвы…
Раньше, быть может, чем кто-либо из них почувствовал, что их братская привязанность принимает совсем новый характер; прежде чем руки Елены задрожали от прикосновения Михаила; прежде чем его взгляд проник в глубину ее души, — мать предугадала эту роковую неизбежность.
Единственным средством было, как казалось ей, выдать воспитанницу за кого-нибудь замуж, а никого другого не находилось для этого кроме Келпша; поэтому она считала своим долгом придти ему на помощь.
Князю Михаилу даже не нравилась эта излишняя и чрезмерная заботливость матери.
Очень любезно принимаемый княгиней Гризельдой, Зыгмунд уже стал приходить к княгине ежедневно, под предлогом сообщения новостей о ходе выборов… Если нечего было сообщить нового с избирательного поля, то Келпш занимался передачей того, что он слыхал у канцлерши.
Дело выборов приближалось к приему посольств от кандидатов. Первым должно было явиться посольство Кондэ. Однажды рано утром вбежал Келпш и застал князя Михаила еще за завтраком, при котором, как мать, так и Елена, хотя присутствовали, но сами участия не принимали.
Кофе, правда, был уже известен в те времена и, как редкость, привозился с востока; его варили и подавали, но никому он не нравился и мужчины охотнее пили пунш, согретое пиво или ели что-нибудь более сытное. Князь Михаил, любивший поесть, только что прикончил две миски, когда Зыгмунд, с очень возбужденным лицом, усталый и запыхавшийся, появился на пороге:
— Прибегаю только на минутку, — вскричал он, — чтобы сообщить, что на валах готовится сегодня какая-то буря!.. Князь Михаил вероятно, пожелает быть на своем пункте? Я тоже! Надо торопиться, потому что сегодня разговор шляхты с сенаторами будет горячий.
— Из чего вы это заключаете? — спросила княгиня Гризельда.
— У меня свеженькая новость из окопов, — говорил Келпш, — от Гинтовта, прибывшего прямо оттуда, чтобы дать отчет Радзивиллам… Шляхта из нескольких воеводств, кажется, готовит заправский мятеж. Толпы растут, павильон окружен, буря разыгрывается. Все говорят, что это направлено против Кондэ
— Кем? — вставила княгиня.
— Бог его знает! Этого нельзя еще пока разобрать, но к вечеру какая-нибудь чаша весов перетянет и тогда загадка разрешится.
Вошедший в эту минуту князь Михаил, который уже был готов садиться на коня, не дал Зыгмунду даже подойти к Елене. Нужно было полным ходом спешить на поле к Воле, чтобы стать свидетелями того, что там произойдет.
Целуя сына в голову, мать незаметно перекрестила его лоб, и молодые люди попрощались и выбежали на улицу, спеша к Воле…
На дороге уже не было видно ни панских колясок, ни кортежей, ни запоздавшей шляхты, спешащей из города на валы — все уж, должно быть, были на своих местах. Уже на довольно далеком расстоянии от павильона и валов князь Михаил услышал шум и гудение толпы, из которых по временам выделялись резкие пронзительные крики. Когда они подошли ближе, глазам их представилась картина, не позволявшая сомневаться, что тут готовится какая-то катастрофа.
Павильон был окружен бесчисленной толпой шляхты, разъяренной до того, точно она хотела тут же изрубить саблями осажденных сенаторов.
Князю Михаилу и Келпшу не удалось бы пробиться поближе к павильону, если бы на пути им не попался знакомый князю, как и нам, Гоженский, и если бы Гоженский не помог им так, что, оставив своих лошадей позади со слугами, — они, проталкиваясь за ним, добрались до столбов и могли войти даже внутрь павильона. Здесь понадобились все силы молодых людей, чтобы противостоять напору этой подвижной волны, которая кое-где так осаждала павильон, что даже его столбы трещали.
И снаружи, и внутри — было на что посмотреть… За огромным столом, на креслах и скамьях, сидели встревоженные сенаторы и епископы, с бледным, как труп, примасом в центре… Несказанный испуг рисовался на их лицах. Пражмовский дрожащими руками вытирал пот на лбу, другие беспокойно шептали что-то, бросая взгляды на окружавшую их живую стену.
Ни один из них, вероятно, не посмел бы выступить против этой бури, страшной, как смерч. Уже не шум, а дикий рев раздавался непрерывными взрывами, среди которых трудно было уловить отдельные голоса.
Лязг вынутых из ножен сабель, которыми шляхта ударяла, размахивая над головами, как бы заменял аккомпанемент музыки к этой безумной песне.
Никто из сенаторов не мог начать говорить; более смелые вставали, прося голоса, но их заглушали криками.
Только освоившись немного с этим гамом, князь Михаил приобрел способность улавливать отдельные возгласы.
— Долой Кондэ! Долой подкупленных!
Один из епископов встал, протянул умоляюще руки, затем поднял их к небу, но и он не вымолил молчания, — снова раздалось:
— Долой Кондэ! Исключим Кондэ! Долой Иуд! Долой предателей!
Когда просьбы сенаторов не подействовали на разбушевавшуюся толпу, шляхта, находившаяся сзади павильона, сама начала шикать, требуя тишины, которая все-таки явилась не сразу, а лишь понемногу, начиная с умолкания стоящих ближе и постепенно распространяясь во всю глубь толпы… Все-таки глухой шепот и лязг сабель не прекращались…
В это время за павильоном подняли на руках плечистого мужчину и он, несмотря на весьма неудобное положение на руках панов братьев, начал речь:
— Очевидно — и никто этого даже не скрывает, напротив все это знают, — Кондэ скупил людей и их голоса… Совершилось предательство и святотатственное нарушение присяги… Отцы нашего отечества допустили симонию [48]… Продали свою совесть… Кондэ, купивший их, не может быть нашим королем. Это царствование началось бы с торга, а окончилось бы изменой и продажей отечества. — Долой Кондэ! Исключить Кондэ!
Сенаторы сидели, как онемевшие. С рассвирепевшей до такой степени шляхтой уже не было возможности ни рассуждать, ни пытаться ее успокоить или разубедить.
Почти никто здесь не чувствовал себя чистым по совести и, за исключением нескольких лиц, на которых еще сверкала гордость и гнев, все остальные побледнели и изменились, моля, казалось, лишь о снисхождении.
Примас дрожал так явно, оглядывался на эти бряцающие сабли с таким страхом, словно пробил последний его час.