Покров - Владимир Сотников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда закончили, и перепаханная земля приподнялась, храня в себе еще неразличимые борозды, и лошадь уже стояла у сарая, он вышел на улицу, удивляясь тишине, окружившей дом. И удивление тоже принадлежало не только этому дню, но и неизвестному будущему, в котором вдруг окажется ясным и даже названным неизбежными словами.
Он сел на скамейку, почувствовав, как она постарела – еще год-два, и кто-нибудь провалит ее, и останутся только столбики с загнутыми букетиками ржавых гвоздей. Но сейчас было как раз то время, когда скамейка нашла наконец самое естественное положение – и наклон к забору, и выпуклость поверхности с продольной трещиной, и еще что-то, самое главное, что состояло только в единстве и неотрывности друг от друга и скамейки, и забора, и корявой яблони с редкими листьями – совсем старуха, – и огромного столба с подпоркой. Было тихо, безветренно, но столб гудел, и тишина была не пустой, а все же осязаемой через этот гул.
Он посмотрел вдоль старого забора, по всей его ребристой поверхности, и вспомнил, как выглядели эти палочки, когда они с отцом их прибивали – перед этим чистили от коры ножом, и ладони надолго оставались потом бурыми, он даже старался их вымазать побольше, специально натирая о скользкую, только что оструганную ольховую палку. Сейчас забор даже уже не стоит, а висит на столбиках – наверное, они дубовые. Да, отец тогда и говорил, что дуб в земле может оставаться крепким сто лет. «Что ты, как камень, будешь пилить – только искры», – и брызгал руками, показывая искры.
И когда, уехав из дома, он сидел в непривычной комнате, высоко над шумной улицей – внизу гудят машины, торопятся люди, – взгляд, которым он смотрел в тот день, когда дома сеяли картошку последней перед отъездом весной, соединился, наконец, со словами, завершающими круг на первой странице только что купленной тетради.
Написанные, слова вдруг обрели совсем другой, неожиданный смысл, бессильные найти во времени свое потерянное место. Но уже нельзя избежать их притяжения – и одновременно удивление и радость вспыхивали в словах, завершающих воспоминания.
Давно рассказанный отцом случай – колхозный конюх убил кобылу – стал чуть ли не придуманным, и страшно даже представить, что подумал бы отец, прочитав несколько страниц, озаглавленных словом «Смерть».
Когда он писал, то видел, как впервые появляется картина и становится все явственнее: двор фермы, кобыла в углу ограды, конюх по имени Тишка – и неизбежность соединения всего вместе требовала новых слов, остающихся здесь навсегда. Слова, попадая в его же собственный взгляд, становились единственно возможными – казалось, он знал это всегда и сейчас только увидел, наконец, эти строчки. «Чувство необратимости случившегося заполнило Тишку, тупо гудела мысль, растекаясь по всему двору, забирая в себя и баб, и грязное сено, и все-все, мысль неясная, но большая и страшная: «Если бы не это, как все было бы хорошо, все же было хорошо, и так было бы дальше, если бы не это…» – расплывалась эта не объяснимая словами мысль утраты покоя, в глубине уже обещая что-то чистое и раньше неизвестное, что должно прийти вслед за ней. Тишка почувствовал вдруг, и даже удивился этому – что не любит он и этих баб, стоящих рядом с каменными лицами, и жеребенка, – мокрый воздух, неподвижно висевший над ними, казалось, не давал двигаться. Он стоял, нахмуренный, не зная, что говорить и что делать.
Жеребенок, раздувая ноздри, наклонялся к лежащей на боку кобыле. И не поднималась ни у кого рука отогнать его».
Дописав последние слова, он еще долго сидел, чувствуя, как тяжелеет тело, словно медленно возвращается издалека, становясь привычным во всех ощущениях. Он даже прислушался к себе, стараясь заметить, изменился ли за эти несколько часов, пока сидел за столом. Рука держала ненужную ручку – он положил ее на край стола. Слабея, вспыхивали неразличимые слова, но им не находилось уже ни места, ни силы. Он оглядел комнату, удивившись, как устали глаза, точно вглядывались долгое время в темноту, то угадывая, то теряя знакомые очертания. Как часто бывало с ним такое – вдруг показалось, что когда-то видел он уже и эту комнату, и этот стол, и не вчера или совсем недавно, а в бесконечно далеком времени, которое намного длиннее жизни.
И это чувство спасало от пустоты, где затаились на время монотонные и одинаковые слова: «Что дальше? Куда дальше?»
Он вышел, притворив тихонько дверь, словно боясь потревожить кого-то, оставшегося в комнате. Прямой и длинный коридор заставил его повернуться и в одну, и в другую сторону, как раньше он делал, выходя из своего дома на улицу. Этот коридор в одном из его снов закружился спиралью, уходя все выше, и он побежал по нему вверх, поворачивая все круче, пока не оказался под самым куполом в маленьком пространстве, где перед глазами дрожали от незатихших шагов сходящиеся швы купола. Была видна макушка столба, до которой он мог бы дотронуться рукой, но лишь шевельнулась ладонь. И, словно передавшись по столбу, снизу донесся гул, медленно превращаясь в зовущий голос. Неотвратимая сила этого голоса не позволяла ослушаться и звала снизу, заставляя покинуть это небольшое пространство, в котором впервые появилось и задержалось чувство покоя, растворяющего в себе все желания.
Повинуясь голосу, он побежал назад, но от этого только усилилось притяжение пространства под самым куполом, где полный покой мелькнул лишь на мгновение. Он замедлил свой бег, зная, что вот-вот достигнет места, в котором встречаются две силы равными и отталкивают друг друга – и он почувствовал, что между ними застынет в вечном напряжении.
В тот день, когда он вышел в длинный коридор, напомнивший улицу, расходящуюся в разные стороны от его дома, ему показалось, что он затворил дверь, оставив в комнате человека, от которого никогда, с самого первого воспоминания, не отличался ни чувствами, ни взглядом. Но из них лишь одному придется записывать почти неуловимую цепочку слов, и только промежутки, где все принадлежит молчанию, можно будет узнать по заглавиям.
Часть третья
ЗАГЛАВИЯ
1
ПАСХА
Деревня притаилась перед праздником. Даже разговоров нигде не было слышно. Словно люди знали обо всем, что может быть, или ленились узнавать что-то новое. Было такое чувство, что минуту назад все разошлись по домам после скучного и тяжелого собрания. Все глухо онемело.
В такое вот время шел к деревне молодой мужик, почти парень. Его звали Васькой, но если бы здесь, в лесу, спросили у него внезапно, как его звать, он бы задумался, вспоминая. Он об этом не думал. Васька медленно шел в деревню. Он несколько раз сидел в тюрьме, и сейчас было приятно просто так идти, смотреть по сторонам.
Хотелось кого-нибудь увидеть из деревенских. И все время в лесу он, наверное, ждал такой встречи. Его радовало, когда он чувствовал, что человек, здороваясь с ним, беспокоился, пугался его присутствия, торопился сказать что-нибудь.
Однажды Васька пас с отцом коров, было ему лет шестнадцать. Пришла на стан его ровесница Надя. Подоила корову, обвязала доёнку платком и, ковыляя от тяжести на одну ногу, скрылась в кустах – пошла напрямик. Васька не помнит, как все получилось, он сделал большой крюк, километра три, и, совсем потный, вышел навстречу ойкнувшей Наде. Она так осторожно поставила доёнку на траву, что Васька испугался: откуда она знает, что он хочет с ней делать? Перед этим, когда бежал по хлестким кустам, он все уже представлял и сейчас удивился, увидев ее испуганной. Как это все делать, он не знал, и прыгнул к ней. Васька ожидал, что она побежит и он ее не догонит, но она стояла, широкими глазами косясь на доёнку. Он больно схватил ее, можно было бы и не так сильно – это вспомнилось, со всего маху повалил на голые корни. Вспомнив что-то, зажал ей рот. И она начала кричать: «Мамке скажу», – повторяя без конца. Васька еще вспомнил – он подумал: чьей мамке – его или своей?
Сейчас он знает, что ничего ей не сделал. Но тогда бежал за ней всю дорогу из лесу, расплескивая молоко, и только спрашивал: «Больно?» А она убегала еще быстрей и только на самом краю леса выхватила доёнку. Молоко едва плескалось на дне.
Васька уже выходил из леса. Надо было переходить речку. Но та широко разлилась, и пришлось далеко обходить.
В деревне слышались детские голоса. Праздник потихоньку начинался. Васька решил – когда приедет домой, сначала выпьет, а потом будет переобуваться. Он оглянулся на лес, прикинул, далеко ли был сегодня. Нашел чуть заметную в дымке верхушку далекого дуба. «Километра три», – мелькнуло в голове. Васька посмотрел на прошлогодние грядки – он был уже на своем огороде. Однажды осенью он был пьяным, вышел на огород и долго ногами сбивал кочаны капусты. Мать плакала, потом варила борщ из потрепанных кочанов. Васька его есть не мог и вечером опять напился. На голодный желудок водка не пошла – всю ночь его рвало на огороде, за стогом. Только к утру, дрожа от слабости, шатаясь, вошел он в хату. Не раздеваясь, проспал целый день. Почти неделю после этого Васька не сказал никому ни слова, днями пропадал в лесу. Он подолгу просиживал на краю леса, смотрел на свою хату и злился. У Васьки слезились глаза, он крепко сжимал зубы и представлял, что у него – огромная ладонь. Она накрывает всю деревню, и Васька долго ее не отпускает, тихонько прижимает к маленьким крышам. Это длилось долго – ему казалось, что на ладони остаются вдавленные места.