Штамм Закат - Чак Хоган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, он действительно видел все то, что видел в лагере.
Да, миф оказался реальностью.
И... да, эта реальность была ужасна.
Убийство Хауптманна словно скрепило печатью всю дальнейшую судьбу Сетракяна. С того момента он посвятил свою жизнь изучению стригоев и охоте на них.
Той же ночью он сбросил свое пасторское облачение и заменил его одеждой простого крестьянина, а острие кинжала-распятия долго держал в огне, пока оно не раскалилось добела. Перед тем как отправиться в путь, он сбросил свечу на сутану и прочие тряпки, лежавшие на полу, и только после этого вышел на воздух. Он уходил прочь, а на его спине играли блики, отбрасываемые пламенем пожара, в котором корчился проклятый фермерский дом.
ДУЕТ ХОЛОДНЫЙ ВЕТЕР Лавка древностей и ломбард никербокераСетракян отпер дверь ломбарда и поднял охранную решетку. Фет, стоявший снаружи как обыкновенный посетитель, подумал, что старик повторяет эту рутинную процедуру каждый день на протяжении вот уже тридцати пяти лет. Хозяин ломбарда вышел на солнечный свет, и на какие-то секунды могло показаться, что ничего особенного не происходит, все нормально, все как всегда. Стоит себе на нью-йоркской улице старый человек и, прищурившись, глядит на солнце. Эта картинка ничуть не приободрила Фета, скорее вызвала острый приступ ностальгии. Он явно не считал, что в жизни осталось так уж много «нормальных» мгновений.
Сетракян был без пиджака, в твидовом жилете, рукава белоснежной рубашки закатаны чуть выше запястий. Он оглядел большой микроавтобус. По двери и борту шла надпись: «УПРАВЛЕНИЕ ОБЩЕСТВЕННЫХ РАБОТ МАН-ХЭТТЕНА».
— Мне пришлось его позаимствовать, — сказал Фет. Судя по виду, старый профессор был одновременно обрадован и немало заинтригован.
— Я вот думаю, вы можете достать еще один такой же? — спросил он.
— Зачем? — удивился Фет. — Куда это мы направляемся?
— Мы не можем больше здесь оставаться.
Эф сидел на тренировочном мате посреди странной комнаты, где стены сходились под непривычными углами. Это было складское помещение, располагавшееся на последнем этаже сетракяновского дома. Зак тоже сидел здесь, вытянув одну ногу и обхватив руками вторую, — колено было вровень с его щекой. Он был нечесан, выглядел измотанным и походил на мальчика, отправленного в лагерь и вернувшегося совсем другим, изменившегося, но не в лучшую сторону. Их окружали десятки зеркал с серебряной амальгамой, отчего у Эфа возникало ощущение, что за ними наблюдает множество стариковских глаз. Оконная рама за металлической решеткой была наспех заколочена фанерными листами, и эта заплата выглядела еще более уродливой, чем та рана, которую она прикрывала.
Эф вглядывался в лицо сына, пытаясь распознать его выражение. Он очень беспокоился за рассудок Зака, — впрочем, за свой рассудок он беспокоился не в меньшей степени. Готовясь начать разговор, Эф потер рукой рот и почувствовал шероховатости в уголках губ и на подбородке — выходило, он не брился уже несколько дней.
— Я тут полистал руководство для родителей, — начал он, — и знаешь, оказывается, там нет раздела о вампирах.
Эф попытался улыбнуться, однако он не был уверен, что улыбка сработает. Он даже не был уверен, что его улыбка хоть в какой-то мере сохранила былую силу убеждения. Он вообще не верил, что кто-нибудь еще продолжает улыбаться.
— Ну ладно. В общем, то, что я сейчас скажу, будет звучать несколько путано, да какое там несколько — просто путано. И все-таки я скажу. Ты знаешь, Зед, что мама любила тебя. Любила больше, чем ты можешь себе представить. Любила так, как только мать может любить сына. Вот почему мы с ней сотворили то, что сотворили, — для тебя это временами походило на перетягивание каната, — и все по одной причине: ни один из нас просто физически не мог вынести разлуки с тобой. Потому что посредине каната, который мы перетягивали, был ты. Да что там посредине — ты сам был этим канатом. Центром нашей жизни. Я знаю: дети иногда винят себя за то, что их родители разошлись. Но то, что удерживало нас друг возле друга, — это был именно ты, наш сын. И когда мы ссорились из-за того, кто должен остаться с тобой, это сводило нас с ума.
— Пап, тебе не обязательно все это мне...
— Я знаю, знаю. Ближе к делу, правильно? Но нет. Ты должен услышать то, что я хочу сказать, причем именно сейчас. Может быть, мне самому нужно послушать это, понимаешь? Мы должны смотреть друг на друга ясными глазами. Мы должны выложить все это перед собой — немедленно и сейчас. Материнская любовь — это... это все равно что силовое поле. Она куда сильнее любой человеческой привязанности. Она очень глубока — до глубины... до глубины души! Отеческая любовь — сейчас я имею в виду мою любовь к тебе, Зед, — это самая сильная вещь в моей жизни, абсолютно самая сильная. Но именно эта вещь позволила мне осознать кое-что и насчет материнской любви тоже — возможно, это самая могучая духовная связь, какая только есть на свете.
Эф взглянул на сына, пытаясь понять, как он воспринимает все это, но никакой реакции не увидел.
— И вот теперь эта напасть, эта чума, эта ужасная... Она взяла маму, ту, которой мы ее знали, и выжгла все доброе и хорошее, что было в ней. Все, что было правильным и истинным. Все то, что и составляет человека, как мы его понимаем. Твоя мама... она была прекрасна. Она была заботлива. Она была... И еще она была безумна — в том смысле, в каком безумны все преданные и любящие матери. А ты был для нее величайшим даром в этом мире. Вот как она понимала тебя. И ты остаешься для нее величайшим даром. Та ее часть, для которой это составляет весь смысл существования, продолжает жить. Но сейчас... сейчас она уже не принадлежит себе. Она больше не Келли Гудуэдер, не мама — и принять это для нас с тобой самое трудное, что только может быть в жизни. Насколько я понимаю, все, что осталось от прежней мамы, — это ее связь с тобой. Потому что эта связь священна, и она не умрет никогда. То, что мы называем любовью — на свой лад, в духе глупых розовощеких поздравительных открыток, — на самом деле нечто такое, что гораздо глубже, чем мы, человеческие существа, представляли себе до сих пор. Ее человеческая любовь к тебе... словно бы сместилась, переформировалась и превратилась в новую страсть, в новую жажду, в нужду небывалой силы. Где она сейчас? В каком-то ужасном месте? А она хочет, чтобы ты был там рядом с ней. В этом месте для нее нет ничего ужасного, ничего злобного или опасного. Она просто хочет, чтобы ты был рядом. И вот что ты должен понять: все это лишь потому, что мама тебя любила — всецело и бесконечно..
Зак кивнул. Он не мог говорить. Или не хотел.
— Теперь, когда все сказано, мы должны обезопасить тебя от нее. Она выглядит сейчас совершенно иначе, правильно? Это потому, что она и сама теперь совершенно иная — иная в фундаментальном смысле, — и с этим нелегко справиться. Я не могу сделать так, чтобы для тебя все стало по-прежнему, — я могу лишь защитить тебя от нее. От того, во что она превратилась. Это теперь моя новая работа — как твоего родителя, твоего отца. Подумай о маме, какой она была прежде, и представь себе — что бы она сделала, чтобы уберечь тебя от угрозы твоему здоровью, твоей безопасности? Ну, скажи мне, как бы она поступила?
Зак опять кивнул и ответил без промедления:
— Она спрятала бы меня.
— Она забрала бы тебя. И увезла бы как можно дальше от угрозы, в какое-нибудь безопасное место. — Эф сам внимательно прислушивался к тому, что он говорит сыну. — Просто схватила бы тебя и... пустилась бежать со всех ног. Я прав или нет?
— Ты прав, — сказал Зак.
— Ну вот. Значит, она стала бы твоей сверхзащитой, так? А теперь твоей сверхзащитой буду я.
Бруклин
Эрик Джексон сфотографировал протравленное окно с трех разных точек. На дежурство он всегда брал с собой маленький цифровой «Кэнон», наравне с пистолетом и значком.
Травление кислотой стало сейчас повальным увлечением. Кислоту, купленную в обыкновенном хозяйственном магазине, обычно смешивали с обувным кремом, чтобы на стекле или плексигласе оставался четкий след. Он проявлялся не сразу — требовалось несколько часов, чтобы смесь как следует «прожгла» стекло. Чем дольше сохранялась на его поверхности нанесенная кислота, тем устойчивее становился рисунок.
Эрик отступил на несколько шагов, чтобы оценить граффито. Шесть черных отростков, лучами расходящихся от красного пятна в центре. Он пощелкал кнопкой, перебирая изображения в памяти камеры. Вот еще один похожий снимок, сделанный вчера, в Бей-Ридже, только не такой четкий, как нынешние. А вот и третий рисунок — Эрик щелкнул его в Канарси, — он больше походил на гигантскую звездочку, какой в книгах помечают сноски, но линии смелые, нанесенные все той же уверенной рукой.