Аэлита. Гиперболоид инженера Гарина (сборник) - Алексей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В середине амфитеатра поднялся Гор – тот широколицый молодой марсианин, которого Гусев видел в зеркале.
Голос его был глухой, лающий. Он выкинул руку по направлению Тускуба.
– Он лжет! Он хочет уничтожить город, чтобы сохранить власть. Он приговаривает нас к смерти, чтобы сохранить власть. Он понимает, что только уничтожением миллионов он еще может сохранить власть. Он знает, как ненавидят его те, кто не летает в золотых лодках, кто родится и умирает в подземных фабричных городах, кто в праздник шатается по пыльным коридорам, зевая от безнадежности, кто с остервенением, ища забвения, дышит дымом проклятой хавры. Тускуб приготовил нам смертное ложе, пусть сам в него ляжет. Мы не хотим умирать. Мы родились, чтобы жить. Мы знаем опасность – вырождение Марса. Но у нас есть спасение. Нас спасет Земля, люди с Земли, здоровая, свежая раса с горячей кровью. Вот кого он боится больше всего на свете. Тускуб, ты спрятал у себя в дому двух людей, прилетевших с Земли. Ты боишься Сынов Неба. Ты силен только среди слабых и одурманенных хаврой. Когда придут сильные, с горячей кровью, ты сам станешь тенью, ночным кошмаром, ты исчезнешь, как призрак. Вот чего ты боишься больше всего на свете! Ты нарочно выдумал анархию, ты сейчас придумал это потрясающее умы разрушение города. Тебе самому нужна кровь – напиться. Тебе нужно отвлечь внимание всех, чтобы незаметно убрать этих двух смельчаков, наших спасителей. Я знаю, что ты уже отдал приказ…
Гор вдруг оборвал. Лицо его начало темнеть от напряжения. Тускуб тяжело, из-под бровей, глядел ему в глаза.
– …Не заставишь… Не замолчу!.. – Гор захрипел. – Я знаю – ты посвящен в древнюю чертовщину… Я не боюсь твоих глаз…
Гор с трудом широкой ладонью отер пот со лба. Вдохнул глубоко и зашатался. В молчании недышащего амфитеатра он опустился на скамью, уронил голову на руки. Было слышно, как скрипнули его зубы.
Тускуб поднял брови и продолжал спокойно:
– Надеяться на переселенцев с Земли? Поздно. Вливать свежую кровь в наши жилы? Поздно. Поздно и жестоко. Мы лишь продлим агонию нашей планеты. Мы лишь увеличим страдания, потому что неизбежно станем рабами завоевателей. Вместо покойного и величественного заката цивилизации мы снова вовлечем себя в томительные круги столетий. Зачем? Зачем нам, ветхой и мудрой расе, работать на завоевателей? Чтобы жадные до жизни дикари выгнали нас из дворцов и садов, заставили строить новые цирки, копать руду, чтобы снова равнина Марса огласилась криками войны? Чтобы снова наполнять наши города развратниками и сумасшедшими? Нет. Мы должны умереть спокойно на порогах своих жилищ. Пусть красные лучи Талцетла светят нам издалека. Мы не пустим к себе чужеземцев. Мы построим новые станции на полюсах и окружим планету непроницаемой броней. Мы разрушим Соацеру – гнездо анархии и безумных надежд, – здесь, здесь родился этот преступный план сношения с Землей. Мы пройдем плугом по площадям. Мы оставим лишь необходимые для жизни учреждения и предприятия. В них мы заставим работать преступников, алкоголиков, сумасшедших, всех мечтателей несбыточного. Мы закуем их в цепи. Даруем им жизнь, которой они так жаждут. Всем, кто согласен с нами, кто подчиняется нашей воле, мы отведем сельскую усадьбу и обеспечим жизнь и комфорт. Двадцать тысячелетий каторжного труда дают нам право жить, наконец, праздно, тихо и созерцательно. Конец цивилизации будет покрыт венцом золотого века. Мы организуем общественные праздники и прекрасные развлечения. Быть может, даже срок жизни, указанный мною, продлится еще на несколько столетий, потому что мы будем жить в покое.
Амфитеатр слушал молча, завороженный. Лицо Тускуба покрылось пятнами. Он закрыл глаза, будто вглядываясь в грядущее. Замолк на полуслове…
…Глухой, многоголосый гул толпы проник снаружи под своды зала. Гор поднялся. Лицо его было перекошено. Он сорвал с себя шапочку и швырнул далеко. Протянул руки и ринулся вниз по скамьям к Тускубу. Он схватил Тускуба за горло и сбросил с парчового возвышения. Так же, протянув руки, растопырив пальцы, повернулся к амфитеатру. Будто отдирая присохший язык, закричал:
– Хорошо. Смерть! Пусть смерть! Для вас!.. Для нас – борьба…
На скамьях вскочили, зашумели, несколько фигур побежало вниз, к лежащему ничком Тускубу.
Гор прыгнул к двери. Локтем отшвырнул солдата. Полы его черного халата мелькнули у выхода на площадь. Раздался его отдаленный голос. По толпе пошел будто рев ветра.
Лось остается один
– Революция, Мстислав Сергеевич. Весь город вверх ногами. Потеха!
Гусев стоял в библиотеке. В обычно сонных глазах его прыгали веселые искорки, нос вздернулся, топорщились усы. Руки он глубоко засунул за ременный пояс.
– В лодку я уже все уложил: провизию, гранаты. Ружьишко ихнее достал. Собирайтесь скорее, бросайте книгу, летим.
Лось сидел, подобрав ноги, в углу дивана, невидяще глядел на Гусева. Вот уже более двух часов он ожидал обычного прихода Аэлиты, подходил к двери, прислушивался, – в комнатах Аэлиты было тихо. Он садился в угол дивана и ждал, когда зазвучат ее шаги. Он знал: легкие шаги раздадутся в нем громом небесным. Она войдет, как всегда, прекраснее, изумительнее, чем он ждал, пройдет под озаренными верхними окнами; по зеркальному полу пролетит ее черное платье. И в нем все дрогнет. Вселенная его души дрогнет и замрет, как перед грозой.
– Лихорадка, что ли, у вас, Мстислав Сергеевич? Чего уставились? Говорю, летим, все готово, я вас хочу марскомом объявить. Дело чистое.
Лось опустил голову, – так впился глазами Гусев. Спросил тихо:
– Что происходит в городе?
– Черт их разберет. На улицах народу – тучи, рев. Окна бьют.
– Слетайте, Алексей Иванович, но только нынче же ночью вернитесь. Я обещаю поддержать вас во всем, в чем хотите. Устраивайте революцию, назначайте меня комиссаром, если будет нужно – расстреляйте меня. Но сегодня, умоляю вас, оставьте меня в покое. Согласны?
– Ладно, – сказал Гусев, – эх, от них весь беспорядок, мухи их залягай, – на седьмое небо улети, и там баба. Тьфу! В полночь вернусь. Ихошка посмотрит, чтобы доносу на меня не было.
Гусев ушел. Лось опять взял книгу и думал:
«Чем кончится? Пройдет мимо гроза любви? Нет, не минует. Рад он этому чувству напряженного, смертельного ожидания, что вот-вот раскроется какой-то немыслимый свет? Не радость, не печаль, не сон, не жажда, не утоление… То, что он испытывает, когда Аэлита рядом с ним, – именно принятие жизни в ледяное одиночество своего тела. Жизнь входит в него по зеркальному полу, под сияющими окнами. Но это тоже ведь сон. Пусть случится то, чего он жаждет. И жизнь возникнет в ней, в Аэлите. Она будет полна осуществлением, трепетной плотью. А ему снова – томление, одиночество».
Никогда еще Лось с такой ясностью не чувствовал безнадежной жажды любви, никогда еще так не понимал этого обмана любви, страшной подмены самого себя – женщиной: проклятие мужского существа. Раскрыть объятия, распахнуть руки от звезды до звезды, – ждать, принять женщину. И она возьмет все и будет жить. А ты, любовник, отец, – как пустая тень, раскинувшая руки от звезды до звезды.
Аэлита была права: он напрасно многое узнал за это время, слишком широко раскрылось его сознание. В его теле еще текла горячая кровь, он был весь еще полон тревожными семенами жизни, – сын Земли. Но разум опередил его на тысячу лет: здесь, на иной земле, он узнал то, что еще не нужно было знать. Разум раскрылся и зазиял ледяной пустыней. Что раскрыл его разум? Пустыню, и там, за пределом, новые тайны.
Заставь птицу, поющую в нежном восторге, закрыв глаза, в горячем луче солнца, понять хоть краешек мудрости человеческой, – и птица упадет мертвая.
За окном послышался протяжный свист улетающей лодки. Затем в библиотеку просунулась голова Ихи.
– Сын Неба, идите обедать…
Лось поспешно пошел в столовую – белую, круглую комнату, где эти дни обедал с Аэлитой. Здесь было жарко. В высоких вазах у колонн тяжелой духотой пахли цветы. Иха, отворачивая покрасневшие от слез глаза, сказала:
– Вы будете обедать один, Сын Неба, – и прикрыла прибор Аэлиты белыми цветами.
Лось потемнел. Мрачно сел к столу. К еде не притронулся, – только крошил хлеб и выпил несколько бокалов вина. С зеркального купола – над столом – раздалась, как обычно во время обеда, слабая музыка. Лось стиснул челюсти.
Из глубины купола лились два голоса – струнный и духовой: сходились, сплетались, пели о несбыточном. На высоких, замирающих звуках они расходились, – и уже низкие звуки вызывали из могилы тоскующими голосами – звали, перекликались взволнованно, и снова пели о встрече, сближались, кружились, похожие на старый, старый вальс.
Лось сидел, стиснув в кулаке узкий бокал. Иха, зайдя за колонну, приподняла платье и уткнула в него лицо, – у нее тряслись плечи. Лось бросил салфетку и встал. Томительная музыка, духота цветов, пряное вино – все это было совсем напрасно.