Божедомы - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это так глупо, что глупоте этого и меры нет; но отчего же это такая глупость так возможна? Отчего в этом, а не в другом роде начинают приходить глупости нашим дуракам? отчего у людей естественные науки, а у нас шкелет да лягушка? Наше ли это, родное, русское ли? Да, как будто есть в этом нечто наше, нечто родное, нечто русское, поражающее своею дикостью, своим цинизмом. И до каких это пределов самой пошлой непосредственности?
Отцу Савелью припоминается, как он семинарским студентом едет в гости, где ему сватали невесту. Мордовская тройка маленьких лошадок славно чешет бодрою и спорой рысцою; сват, пожилой поп, родной дядя Савелия, весело разговаривает с студентом, как вдруг из-за леса вспрыгнула серая тучка, всего в совиное крыло, и ринулся с ожесточением дождь, какого не знавал и сам Язон в Колхиде.
— Ух, теперь ручей вздует; ух, разольет его, так что трудно будет нам, брат Василий, и на гать попасть, — говорит сват мокрому ямщику.
— А ничего, бачка Егор, ничего, — отвечает ямщик, — мы трапим.
Песчаный пригорок; поднялись на него легко, — мокрый песок не осыпает колеса; потные лошадки вздрогнули и еще повеселели после свежего душа; солнышко выглянуло и на
хорошо знакомом месте озарило новую и совершенно незнакомую картину. Здесь, между вековыми лесами, была зыбучим желтым песком засыпанная лощина, некогда русло великой реки, ныне просто песчаная котловина, по которой тихо бежит мелководный ручей. На ручье была ветхая гатка, а за гаткою снова дорога, сначала песками, а после лесом. Теперь ничего этого не было: в полчаса масса упавшей с неба воды обратила всю лощину в сердито ревущую мутную реку.
— Мы не переедем, Василий, — говорит ямщику сват Туберозова.
— Нет, ничего, бачка, переедем, — отвечает, дергая вожжами и направляя в воду свою тройку, мужичонко.
— Ты не потрафишь на гать, и мы на ручье окунемся.
— Нет, как, бачка, не трапить, я траплю, — и с этим мужик перекрестился.
Лошади идут по колена, идут по голени, идут по самые брюха — и вдруг все нырнуло, и только замелькала верхушка дуги, да прядут над водою конские уши.
Василий не тратил на гатку, но привычные ко всяким невзгодам лошадки, слава Богу, кое-как перебились через мутный поток и стали об-он-пол.
И ямщик, и седоки были в полном недоумении, как это все случилось: как их занесло в беду и как из нее вынесло. Никто никого не винил, никто не думал ни с кого взыскивать, но ямщик, прежде чем произнесть хоть одно слово, переехавши, приподнялся с облучка, достал из под себя сверток в тряпице, вывернул из этой тряпицы грубую деревянную куколку, положил ее на тележную грядку и, придерживая левою рукою за головку, правою начал бить ее волжанковым кнутовищем. Сухой звук ударов сухой волжанковой палочки по спине сухой же деревянной куклы звонко раздавался над водою, а ямщик все сечет и сечет свою куклу, но наконец устал он этим заниматься или ему это надоело, только он взял кнутовище подмышку, а куклу ткнул снова в тряпицу, снова же бросил ее под себя и снова поехал, как бы сделавши дело, до совершения которого нельзя было продолжать дороги.
— Это что же ты делал? — спрашивает мордвина любопытный Туберозов.
— А!.. Я-то, что ль?
— Да.
— А я его наказал.
— Кого наказал?
— А бурхана наказал, — зачем он меня на мост не берег.
— Это что же такое? — спрашивает Туберозов своего сопутника. — Ведь его же зовут Василий?
— Да, Василий.
— Он христианин?
— Да, в церковь ходит.
— И крещен?
— И крещен.
— А бурхана под собой возит?
— А что ж ты с ними поделаешь! Видишь, ему с бурханом-то ловчее считаться, — отвечает, смеяся, сопутник.
Идут перед Туберозовым другие годы, и он видит себя в рясе, в эпитрахили, с крестом в руке, перед ним сидит тяжко окованный цепями мужик кощун и святотатец. Он обворовал церковь, но ему мало было обворовать ее: он сорвал покров с алтаря и надругался над ним.
— Пожалей об этом! — увещевает мужика Туберозов.
— Да ведь что ж жалеть, — не воротишь, — отвечает спокойно мужик.
— Зачем тебе было ругаться над святынею храма?
— Да я не ругался.
— А как же пришла к тебе эта мысль?
— А так, чтобы почудить.
Опять и другая пора.
Стоит Туберозов пред женщиной, полною сил, с красой замечательной и только лишь теперь временно обезображенной припадком исступленного гнева. Смотреть на нее страшно, подойти к ней невозможно, и отец Туберозов призван для того, чтобы заставить в ней зазвучать хотя одну человеческую ноту, вместо бушующего в ней целого аккорда нот зверских. Это молодая мать, у которой в этот день умер ее сын-первенец, ее кумир, ее надежда и опора. Она молилась за него, не вставая с колен, трое суток, и он умер… Столь недавно глубоко веровавшая женщина схватила из киота образ, которому молилась, кинула его на пол и стоит над ним в исступленном безумии. Первое слово, которым ее удается вывесть из ее столбнякового состояния, заставляет ее увеличивать свои кощунства.
Голод в народе. Совсем уж другая картина всеобщего бедствия. Зимой одна мать сварила для своих пятерых детей шестого, и сама удавилась. Весной люди ходят, как тени. Пышные нивы и радуют и заставляют содрогаться. Прежде чем выходящая тучка разрешится дождем, сердце изболевает, не ударила б она градом. Отощавший мужик стал суров и суеверен: злые люди пользуются его суеверием. Городских купцов, грабивших народ голодной зимою, заменяет свой брат крестьянин и эксплоатирует мирской страх и невежество. Нет деревни, где бы словно из-под земли не вырос злостный знахарь. Колдуют старики, колдуют старухи, колдуют отпускные солдаты. Пук связанных на поле колосьев заставляет дрожать и вопить целые села.
— Залом заломлен! Залом! — вопиют люди, метаясь отыскивать другого колдуна, способного разрушить злобные чары, и находят того же, кто завязал пучок колосьев; платят ему последние шелеги, а завтра на другом конце поля другой такой же пучок, другой залом!
Шарлатан старается превзойти шарлатана: один развязывает залом, стоя на вырытом из могилы кресте, другой требует, чтобы для него украли священническую ризу, и надевает ее на себя навыворот; третий попирает ногами самый божественный лик. Кто всех дерзче в оскорблении почитаемых народом святынь, тот становится всех авторитетнее у этого же самого народа!
Благочинный Савелий ничего не доносит. Он ездит из села в село; он говорит, беседует, увещевает; он сам идет в поля и разламывает устрашающие всех заломы; под его надзором, без всяких шарлатанств, с одною кроткою молитвою: «Боже, отпусти им!» разламывают эти заломы приходские попы, и, разломив их, сами они, конечно, остаются невредимыми; но и неавторитетными. Честный Савелий с своею духовною братией не может победить бесчестной толпы непосвященных разрушителей чар.
— Отчего вы вашего отца Ивана не просите развязывать ваши пустые заломы? — спрашивает Савелий.
— Батюшка, он в этом деле не действует.
— Вы попробуйте.
— Боязно, батюшка, боязно: мы изголодалися. Он, вон, лен бабы сеяли по полю, да его-то отца Ивана покувыркали, а ничего не помоглося от него, — лен, почитай, весь безголовый.
— Отец Иван! Зачем же ты это позволяешь себе кувыркаться по полю? Прилично это тебе? — говорит с укором Туберозов.
— Благочинный! — восклицает нервно отец Иван и, вместо всяких оправданий, ударяя себя рукою в грудь, сквозь слезы оканчивает: — мне с детьми есть нечего!
«И передо всем этим оказался бессилен!» — шепчет, останавливаясь и прижимаясь в полутемный угол, Туберозов.
И раскрытая на столе демикотоновая книга его ему представляется пустяком и все написанное в ней недостойным ни одного его вздоха, ни минутного внимания его, ни помышления. «Где же ты, дело прямое: дело света и любви? Что сделано для тебя, и кто на Руси враг твой?..
Отчего, если модный мирской философ Конт признает необходимость трех эпох в жизни народов и эпоху высшей религии необходимою и правильною предшественницею эпохи разума, — отчего же мы от бурханов и заломов прямо рвемся к шкелетам? Кому это выгодно совсем оставить Русь без совершеннейшей из религий? Так ли шла Англия, так ли шли немцы и французы? Отчего там везде заметна постепенность, а у нас роковая случайность?..
Случайно сие или причинно? Нет! Все сие причинно, и все сии причины в одной горсти. В нас ли, в нашем ли малом улье что-либо сие начинается? Нет! там оно далеко, там затыкается эта основа. Есть некто, понявший нас до обнажения, до шкелета, и сей некто жаждет срама нашего и погибели. Рим! Мстительный Рим! Тебе не удалось нас сделать своими одною хитростью, и ты насылаешь на нас другую, дабы мы погибли с шумом сами, и ты на неверии нашем уловишь тогда смущенные души. Кто мог втолковать такое, что шкелеты и кости Варнавы — наука? Отчего великие силы естествознания обращены лишь у нас одних в одно шутовство и отчего у нас одних безнравственность ставится превыше нравственности, и люди, природы человеческой лишенные, ставятся в образцы?..»