Вороний мыс - Михаил Барышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Объявление о путевке по Волго-Балту вызвало в памяти Натальи Александровны торфяную стенку землянки, наискось прорезанную узловатым корнем убитой сосны. Корень нависал над головами, собирал желтую, пахнущую гнилью воду и ронял ее крупными холодными каплями.
Потирая холодеющие, как это всегда у нее случалось в минуты волнений, руки, Наталья Александровна пошла в местком и сказала, что берет путевку.
— Почему вдруг Волго-Балт, Наташа? — спросил Андрей Владиславович, покручивая в руках путевку с цветастой туристической рекламой.
— Понимаешь, Андрей, я давно хотела прокатиться по каналу. За такими путевками с зимы в очередь записываются, а тут пожалуйста — получай… Это же всего две недели…
Андрей Владиславович слушал, кивал и соглашался. Более того, он стал уверять, что отдохнуть ей непременно надо и ехать она, конечно, должна, раз подвалила такая интересная путевка. И именно первым рейсом, когда еще нет особой толкотни и сутолоки.
Такая покорность обезоруживала и сердила Наталью Александровну.
Но в словах Андрея так и не исчезал недоуменный вопрос, и она поняла, что должна ответить человеку, которому фактически была женой.
— Я воевала там… Понимаешь?
— Понимаю.
По интонации ответа Наталья Александровна догадалась, что Андрей ничего не понял. Наверное, потому, что во время войны он был в Сибири и работал там на оборонном заводе.
Каждый по-своему носит в памяти войну. Кроме большой и страшной беды, навалившейся на страну, у каждого, кому довелось хлебнуть этого лиха, в памяти лежит его личная, особенная война. Тоже страшная, тоже большая и, лично для него, самая тяжкая война.
Наталья Александровна по рассказам Андрея знала, что в его памяти война сохраняется бесконечной изматывающей сменой за токарным станком в недостроенном цехе, продуваемом лютыми сибирскими ветрами, где он, четырнадцатилетний мальчишка, пристроив под ноги ящик, крутил суппорт. Воспоминания его хранили тысячи, десятки тысяч кусков стали, с которых резец снимал бесконечную стружку, превращая их в болванки противотанковых снарядов. И голод. То особое ощущение, когда непрерывно хочется есть, и от этой мысли тебя ничто не может отвлечь.
Наталья Александровна мало говорила о «собственной» войне, ни с кем не делилась воспоминаниями. Потому что в них были не только взрывы бомб и снарядов, пулеметные очереди, холод, кровь и смерть. Была в них еще такая особенная метина в душе, которую не вылечило время, не зарубцевали годы. Наталья Александровна не помнила многих военных дней, недель и даже месяцев. Но с удивляющей ее точностью могла чуть не по-минутам перебрать время наступления через Сермягские болота, что лежат на восточном берегу Ладожского озера между Свирью и бревенчатым городком Олонец.
Ежась в закутке под упругим, нестихающим ветром, Наталья Александровна смотрела на тусклое, не прогретое еще солнцем небо, на холодную воду, вспенивающуюся за кормой под биением могучих винтов.
После двух дней однообразного пути Наталья Александровна незаметно для себя успокоилась и решила, что неожиданная ее поездка — просто женская причуда. Надо проще смотреть на вещи. В ее годы уже полагается понимать, что прожитое, как бы оно ни бередило душу, остается тем не менее прожитым. И та война теперь уже новым поколением, не ощутившим ее, воспринимается так, как сама Наталья Александровна воспринимает гражданскую. Знает ее как историческое событие, с фактами, датами, эпизодами и людьми. Воспринимает без «памяти сердца», которая делает сопричастным ко времени лишь лично пережитое.
Разобраться по существу, так Наталья Александровна просто-напросто взбалмошная женщина, привыкшая считаться в первую очередь с собственными желаниями. Это надо ломать потому, что для будущей семейной жизни такой характер мало подходит, будет обижать Андрея Владиславовича и превратит супружество в союз лошади и всадника. Несправедливый и неприемлемый для обоих.
В Череповце Наталья Александровна написала Андрею длинное и сумбурное письмо и теперь искренне жалела, что не решилась там же кинуть некстати затеянную туристическую поездку и возвратиться в Москву.
Но сквозь рассудительность мыслей упрямо проглядывала в обострившейся памяти синяя жилка на географической карте — река Свирь, к которой с каждым днем приближался «Иван Сусанин». Свирь притягивала, как магнит. Освободиться от непонятного наваждения можно было, лишь пройдя через него.
Из капитанской рубки вышел судовой радист. У него были прочные плечи, распиравшие нейлоновую куртку, и неожиданно длинная неокруглившаяся еще шея с наивным желобком ниже затылка. В оттопыренных форменной фуражкой ушах было что-то щемяще знакомое…
Боже мой!.. У Мити были вот такие же круглые, оттопыренные пилоткой уши, и он стеснялся их. И шея в просторном воротнике гимнастерки была точь-в-точь такой же длинной и по-мальчишески незащищенной.
Митю убили в сорок четвертом под городом Питкяранта…
Прикуривая, радист повернулся, и Наталье Александровне стало легче. На Митю он не походил — широколобый, с темными, близко посаженными глазами и ухоженными баками.
Наталья Александровна не любила крепкотелых с ухоженными баками. Они казались ей удачливыми и самоуверенными. То ли от малого ума, то ли от излишнего здоровья.
Успокоившись, Наталья Александровна стала неприметно разглядывать радиста, про которого Даня по секрету рассказала, что он «положил на нее глаз и хочет закадрить», что зовут его Виталием и у него тьма кассет с магнитофонными записями.
— И Адамо, и Дин Рид, и Рафаэль.
— Шостаковича, конечно, в записях нет, — усмехнулась Наталья Александровна.
— Что вы, разве теперь такое слушают, — отмахнулась Даня. — Виталий только современную музыку признает. С капитаном у них контры. Тому самое старье подавай… Не понимаю…
— Не волнуйся, ради бога, без нужды, — улыбнулась Наталья Александровна, слушая разгоряченные слова. — Я не только Шостаковича люблю, мне Рафаэль и Адамо тоже нравятся.
Ученые подсчитали, что на земле сменили друг друга восемьсот поколений людей. И всегда в самом последнем из них собирались высшие ценности человечества. Потому оно во все времена становилось критиком и строгим судьей. Конечно, этот скорый, по-молодому горячий суд можно было разбить порой кувалдой опыта, но нельзя было отвергнуть право судить.
— Виталий парень что надо… У нас на станции кавалеры-вахлачки. Представляете, до сих пор в плащах болоньях щеголяют.
— Какой ужас! Ухажер в плаще болонья… Нет, замуж теперь выходят только за заграничные куртки, расклешенные брюки и туфли на «платформе»…
— Надсмеиваетесь?.. Осуждать, конечно, легче всего.
— В самом же деле смешно, Даня. Ты подумай спокойно и, пожалуйста, не обижайся на меня.
— Меня, Наталья Александровна, трудно обидеть, — сухо возразила Даня. — Перед блестящей пуговицей я, как сорока, шалеть не буду, но что надо — знаю. Осенью на закройщицу поступлю учиться, сберегательную книжку заведу. Удеру с сортоиспытательной в город…
Грубая откровенность девушки покоробила Наталью Александровну. Она попыталась утешить себя размышлениями насчет того, что одно поколение не похоже на другое. Если люди будут повторять друг друга, остановится развитие, в мертвой неподвижности застопорится жизнь. Век атома, космических скоростей и таинственной акселерации поколебал многое, что казалось незыблемым, отвергал привычное и сомневался в проверенном. Почему такие кардинальные изменения не могут происходить и в девичьих оценках? Три десятка лет разницы в возрасте заставляют об одном и том же думать и говорить по-разному. Да и молодость Натальи Александровны была иной…
Ветер принес запах сырости и прелой хвои. Это снова напомнило давнюю военную землянку на Свири, где под жердяным настилом взбулькивала торфяная, вонючая грязь и каждый вечер приходилось ее вычерпывать котелками.
Осина плохо горела в железной печурке. Прела, согреваясь в огне, пузырилась на концах белой пеной, темнела от собственной копоти и распускала едкий чад. Когда приходила отчаянно безнадежная мысль, что растопить печурку не удастся, снизу спасительно пробивался живой язычок пламени. Распускал кусачие жала, начинал облизывать кривые поленья, толстел, перепрыгивал с места на место, и дрова брались жарким, скорым огнем. Он полыхал с треском, с веселым гудом, до красноты раскалял жестяные бока печурки. После него оставались головешки с синими летучими огнями, и надо было не упустить момент, чтобы кинуть на них новую порцию дров. Стоило опоздать — и печурка затухала. Растапливать ее заново, сидеть на корточках, до головной боли дуть на черные, тронутые пеплом угли недоставало сил. Тогда спали в холодной землянке, прижавшись друг к другу и с головами укрывшись шинелями. Три подружки, медички батальонного санпункта — Наташа, Маринка и Клава.