Санаторий Арктур - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клебе не торопясь выпил пунш, хорошо согрелся и, решив рассеяться, стал перелистывать, припоминая, книжки своего верного Эдгара.
И когда он углубился в полузабытое приключение, в смежной комнате прозвучал очень сдержанный, словно таинственный, голос Карла:
— Господин доктор.
И еще раз:
— Господин доктор.
Клебе отворил дверь. Карл стоял с открытым ртом, шумно дыша. Он тотчас немного отстранился, и Клебе увидел в коридоре прилегшую на стул Ингу.
Он кинулся к пей.
— Господин доктор, — бормотал Карл, — я застал фрейлейн Кречмар на вокзале. Она спустилась до Ланкарта. Там это началось. Тогда ее доставили назад… Нам было трудновато добираться…
Он с нежностью прикоснулся к ее руке, державшей слабыми пальцами окровавленную тряпку, может быть кусок полотенца.
— Не беспокоитесь, — в горячке испуга сказал Клебе, — не беспокойтесь, фрейлейн Кречмар. Мы вас поднимем на руках.
Она могла только закрыть глаза.
— А письмо? Письмо, с которым я вас послал, Карл? — вдруг вспомнил Клебе.
— Не беспокойтесь, господни доктор, — сказал Карл, — я его опустил прямо в почтовый вагон.
13
Кровь удалось остановить ночью. Все это время дежурил доктор Клебе, часу в третьем его сменила Гофман. Она сразу нашла много дела — с полотенцами, тазами, льдом и на столе с разными мелочами. В конце концов все было переделало, и она встретила взгляд Инги.
— Правда, вам лучше?
— Отлично, — тихо сказала Инга.
— Не говорите, я пойму так.
— Я хочу, чтобы вы ушли.
— Не разговаривайте. Я не могу уйти.
— Мне неприятно.
— Вам нельзя говорить. Почему вам неприятно?
— Мы в ссоре.
— Я не буду отвечать… У нас нет никакой ссоры. Вы заболели; как только поправитесь, увидите — мы друзья.
— Я не хочу.
Гофман отошла к умывальнику, с минуту побыла там, обернулась. Инга продолжала смотреть на нее.
— Я выйду и скоро вернусь, — сказала Гофман.
— Не надо.
— Если будет нужно — позвоните, меня позовут, я приду.
Оставшись одна, Инга заснула. Сквозь сон она слышала — кто-то входил в комнату и стоял в дверях, но не открыла глаз и проснулась только утром. Она чувствовала себя очень слабой. Тревога и страх, пережитые в поезде и на станциях, когда вокруг суетились чужие люди, исчезали. состояние было легкое, но какое-то невесомое, постороннее, слишком прозрачное.
Оглядывая комнату, она заметила около балконной двери чемодан. Он стоял на полу приоткрытый, и она вспомнила, как в нем копались, отыскивая для нее белье. Из чемодана торчали белые уголки вещей, тесемки; она глядела на них без участия, как будто вещи не касались ее или напоминали что-то давнишнее, позабытое. Вообще все было очень давно, и все ушло, и сделалось спокойно, ясно.
Вдруг из постороннего и безразличного ее воображение выбрало одну за другой несколько вещей, и она стала видеть только их. С опаскою она потянулась к столу, взяла сумку, вынула маленький блокнот и начала писать, подолгу останавливаясь на каждом слове, кладя руки на одеяло и потом приподымая их медленно к лицу. Она вырвала листочек и сосредоточенно перечитала написанное, слово за словом: «Надеть сорочку с голубой вздержкой. Платье белое, полотняное. Чулки белые. Туфли светлые, на низком каблуке (домашние)».
Она согнула листочек надвое и положила под сумку.
Она устала от усилий и опять лежала без движений. У нее катились слезы, но было легко и спокойно. Постепенно ей сделалось ясно, что она выздоровеет, и тогда она приняла очень важное, твердое решение и произнесла шепотом:
— Если я поправлюсь, даю честное слово и обет прожить в Давосе три года.
Она долго обдумывала — три года или, может быть, пять лет? — нашла, что три года достаточно, и снова шепнула:
— Три года, никуда не выезжая.
Она позвонила. Пришла Лизль, и за нею — Карл. Оба они были приветливые, спрашивали о здоровье и говорили, чтобы она молчала. Карл принес письмо из утренней почты и сказал, что телефонировали доктору Штуму и он скоро придет.
Письмо было от отца. Инга хотела вскрыть конверт, но не могла поднять с постели руку — слабость приступом нахлынула до тошноты. Инга попросила Лизль распечатать письмо и прочитать. Лизль читала толково, кланяясь на точках и запятых. Письмо состояло из беспокойства об Инге, и когда она слушала, в ней пропадало все невесомое, прозрачное и подымалась тоска. Вытереть слезы не было сил, они ползли по вискам в волосы.
— Не плачьте, — сказала Лизль, кончив читать, — поправитесь. Со мной тоже раз было: я столько потеряла крови, думала — ну, догулялась, Лизль, адэ! У нас на родине есть женщина, к ней всегда девчонки, если плошают… понимаете, если вдруг беда случится, сейчас — к ней. И вот, знаете, случается это со мной, и она мне неправильный акушерский прибор применяет. Ну, конечно, она отрицает, говорит — у тебя, Лизль, неправильное женское устройство, на прибор ты не пеняй. Но я-то знаю медицину! И сколько из меня крови вышло! Я в одни сутки, вот как вы, фрейлейн Кречмар, сделалась, ничуть не лучше вас, страх взглянуть! А сейчас посмотрите: я прямо не знаю, со мной эта беда стряслась или еще с кем.
Она поднесла к глазам Инги полотенце.
— Вытереть?
Инга велела поправить вещи в чемодане и положить поверх белья листочек из блокнота. Собрав силы, она подняла голову, чтобы видеть, как исполняется ее просьба. Потом, успокоившись, она продиктовала Лизль телеграмму в ответ на письмо отца. Она немного прихворнула, — диктовала она, — но ей сейчас лучше, она бодра и скоро напишет подробно.
Перед завтраком Инга опять задремала. Разбудил ее кашель, и она не успела напугаться, как пошла кровь. Она нащупала звонок и в этот момент увидела, что входят Штум и Гофман.
То, что затем происходило, ей представлялось вполне внятным и гладким. Она, правда, запоминала не все подряд, но ей и не хотелось помнить все — она была довольна приятными, а иногда безразличными отрывками впечатлений и тем, что они были немного похожи на сон. Она запомнила голову Штума, нагнувшуюся к ней на грудь, и ощутила его ус, холодный, жестковатый. Голос Штума лился издалека, смешиваясь с чуть уловимыми звуками пения иди посторонней речи, — нельзя было угадать, что это было. Дальняя дорога приблизилась к Инге. По обочинам цвели деревья, рядом катился горный поток. Может быть, его пение и переплеталось с голосом Штума. В поток падал с деревьев белый цвет, все больше и больше, пока не застлал воду сплошным покровом, наплывавшим на Ингу ближе, ближе. Она увидела над собою в белом халате Гофман, черты которой стали медленно заменяться незнакомыми, привлекательными и строгими. Потом Ингу всколыхнуло странное ощущение — будто она пьет холодную газированную воду с колючими пузырьками, разбегающимися по всему телу, и становится жарко, и хочется глубже дышать, и вот она пьет и дышит, и ей все жарче, и все свободнее дышать, и наконец; она узнает себя — в своей комнате, на кровати под новым одеялом; во рту — жесткий, неудобно зажатый наконечник, от него протянута каучуковая трубка к металлическому предмету, напоминающему огнетушитель, но только не так красиво раскрашенному. Столик отодвинут. На его месте сидит незнакомая женщина с плоской моложавой физиономией. Ворот ее халата застегнут брошкой с маленьким красным крестом. Она спрашивает взглядом: ну, как? А что, собственно, случилось? — тоже взглядом спрашивает Инга. Ничего опасного: видите, вам гораздо легче, — отвечают глаза женщины. Но что это за трубка у меня во рту? Вы ведь понимаете, что это такое, — улыбаются глаза женщины. Неужели, неужели так плохо? — спрашивает глазами Инга.
— Вот хорошо, достаточно, — пощупав пульс, говорит сестра и хочет вынуть изо рта наконечник.
Но Инга не выпускает трубку, стискивает зубы, и недвижные, распахнутые глаза ее не переставая твердят: так плохо? О, неужели так плохо?
— Ну, пустите, не бойтесь, — говорит сестра.
Инга потихоньку разжимает зубы. Тогда сразу бесследно улетучивается вкус газированной воды, тело становится тяжким, словно отвердевая, и, задохнувшись, Инга кричит:
— Дайте!
Она не слышит своего крика и в ужасе кричит еще:
— Дайте!
— Не волнуйтесь, сейчас будет хорошо, — по нотам говорит сестра. — Я попрошу доктора Клебе прислать нам этого лекарства в запас.
И она приятельски проводит ладонью по конусу кислородного баллона.
— Я пойду, — говорит она, вставая. — Не бойтесь, не бойтесь. Видите, какое у вас хорошее дыхание. Решительно нечего бояться.
Она удаляется плавной поступью, предназначенной убеждать, что весы жизни не колеблются, что надо только умеючи ходить — и человек осилит любое препятствие, на то он создан…
Доктор Клебе встретил ее уныло. Что может она сказать, кроме неприятности?
Он был глубоко обижен: доктор Штум отказался его навестить, заявив, что не приглашен. Не приглашен! Рыцарь, гуманист, которого больные славословят на всех перекрестках! Для него не существует даже обычного долга медика перед коллегой. Болен врач, а он проходит мимо его двери. Он, видите ли, не может простить, что отпустили Ингу. Но ведь его запрет тоже не возымел действия. Как же можно винить Клебе? Арктур не галеры, не тачка каторжанина, а Клебе не тюремщик. Впрочем, конечно, Арктур — тачка, и только единственный человек навечно прикован к ней, — о, бедный, бедный Клебе! Вот он. больной, изнуренный, выполняя долг врача и человека, до утра не отходят от постели пациентки и потом пластом лежит у себя в углу, одинокий, брошенный всеми. А Штум назначает пациентке сестру и не хочет даже заглянуть к врачу, в санатории которого заработал как-никак порядочные деньги. Рассуждая по-человечески, сам Клебе нуждается в медицинской сестре, да, да, вот именно в этой даме с брошкой, в этой квашеной мине милосердия. Но нет, — вздыхает Клебе, — вези, вези свою тачку, пока не свалишься. Ты обречен, ты обречен!