Поэты и цари - Валерия Новодворская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальше, понятно, обеды, ужины, вино, прогулки, причем дама везде, наподобие телеведущей Светы Конеген, таскалась со своей собачонкой. После, разумеется, в койку. Дама оказалась в этом смысле никакая, не по этой части, зато тут же началось обычное нытье провинциальных девушек: «А, ты меня теперь не уважаешь» и прочая ерунда. Москвич тем не менее продолжал проводить время с этой дамой: остальные были еще занудней.
Потом они разъехались по домам и зажили как прежде.
Но потом в рутину вкралась поправка: однажды зимой москвич поехал в Серпухов, нашел там эту даму, зазвал к себе в гостиницу – и они возобновили нежную дружбу. Она стала наезжать к нему в Москву, где они встречались опять же в гостинице.
В какой-то момент они задались вопросом: а что дальше? И дали такой ответ: кто его знает. Ответ ясный, четкий, правдивый и верный.
На этом автор счел возможным поставить точку. Что же, это его право. Не нам учить Антона Павловича, как сочинять короткие лирические рассказы.
Хочется только сделать от себя короткое добавление. Многие так и видят в этом москвиче настоящего Чехова, такого дымчатого, бесплотного, интеллигентного (в плохом смысле этого слова). Таким его нас заставляли проходить в школе. Просто жалко становится человека. Но в жизни, слава Богу, все было не так. Антон Палыч в этом смысле жил весело и широко. Он был не страдатель, а, напротив, настоящий ходок. Я с радостью думаю об этом всякий раз по пути в редакцию, которая находится в самых что ни на есть чеховских местах. Мало того, что он где-то тут, между Сретенкой и Трубной, снимал квартиру, так еще и часто бывал тут по делам. Антон Палыч студентом подрабатывал на медосмотрах проституток, которые как раз гнездились в районе Сретенки. Девицы давали охочему до них молодому медику скидку. При всей своей тонкости Чехов не раз жаловался друзьям на так называемых порядочных женщин: они-де слишком занудные (и собачек зачем-то таскают за собой), с ними мухи от тоски дохнут. То ли дело падшие девицы! Свидетельских показаний на эту тему полно. Большой издатель Суворин со смешанными чувствами рассказал такую историю. Вывез он однажды молодого писателя, своего автора, в Рим, и, едва только они бросили вещи в отеле, тут же позвал осматривать культурные достопримечательности. Классик решительно перенес экскурсию на завтра, сославшись на усталость с дороги, и немедленно потребовал у портье адрес наилучшего публичного дома. Что касается увлечения Чехова этническими проститутками (Индия, Япония), то это просто песня, причем отдельная.
При всем своем огромном интересе к платному сексу писатель, к сожалению, не гнушался и порядочными женщинами. Есть такое мнение, что они его и погубили.
Это касается главным образом известной в свое время актрисы Ольги Книппер, впоследствии Книппер-Чеховой, кратковременной жены и после многолетней вдовы классика. Есть убедительная версия, что эта Ольга вытаскивала больного Чехова из Ялты в морозную Москву (несмотря на категорический запрет врачей!) на репетиции его бессмертных пьес, принося жизнь писателя в жертву театру. Надо же ей было где-то блистать. Некоторые литературоведы даже уверяют, что Станиславский специально велел Книппер, даром что она, как и положено примадонне, была его любовницей, соблазнить Чехова – чтоб подтянуть его к театру.
– А не вредно ли больному отлучаться из Крыма на север? – спрашивали добрые люди.
– Нам бы этот сезон продержаться, а там Макс Горький обещал пьесу «На дне» дописать, – якобы отвечал циничный главный режиссер. А что, театралы вообще такие. Они думают, что важней театра ничего нет…
Из всех чехововедов мне больше всего понравился английский профессор с фамилией типа Рейфильд или Рейсфилд, что-то в этом роде, автор колоссального труда «Жизнь Чехова». Дотошность у него просто нечеловеческая. Так, англичанин даже достал где-то график месячных Ольги Книппер и, совместив его с расписанием ее поездок в Ялту к законному мужу, пришел к выводу, что беременна она была не от Антона Палыча (дело кончилось выкидышем), а от другого человека – предположительно от Станиславского.
Этот иностранный профессор перечел кучу всяких русских ЖЗЛ про Чехова и страшно удивлялся: почему в них нет ни слова про увлекательные любовные похождения писателя? Может, наши литературоведы по лености не познакомились с архивами? Но они в них рылись и все дружеские письма с отчетами про бл…дей читали, это зафиксировано в архивной отчетности… Все знали – но не донесли интересных сведений до широкого читателя. Англичанин сделал вывод, что наши предприняли это с целью Антона Павловича приукрасить.
И в итоге оболгали человека, выставив его робким импотентом.
Зачем?
Что он плохого сделал литературоведам?
СИЯНИЕ НЕБЫТИЯ
В каждом Храме есть колонны, стены, иконостас, алтарь. Камень, резной, кружевной камень, сладкая, смертная мука Души, пытающейся приблизиться к Творцу. Но в этих каменных симфониях обязательно плачет и ликует какая-то главная тема, какой-то лейтмотив, тот цветок, который распускается лишь раз в году, в полночь, и сулит клад. Это запомнят все: визитная карточка музыкального произведения. Начало в «Рондо-каприччиозо» Сен-Санса, начало, вступление к 40-й симфонии Моцарта, ария князя Игоря из одноименной оперы, «Марш победителей» из «Аиды», песня пленников о свободе из «Набукко», шествие пилигримов из «Тангейзера». Роскошь, украшение, золотая вышивка на и без того богатом наряде. В храме это витражи, прозрачные и нарядные, как леденцы: услада и для смертного, и для Бога. Их так мало в каменных твердынях храмов, но без них все строение было бы просто тюрьмой, склепом. Древние зодчие, создававшие чудо готического храма, так выразили свое понимание Мира и Бытия: тяжкий, мощный, занимающий все наше внимание и время материальный мир, но в нем – проблески, окна Света, редкие точки встречи с трансцендентным, Космосом, Духом. В витражах скрыта идея выхода в сияющую огнями Вечность, в тот Свет, который так трудно заслужить и которого не заслужил даже булгаковский Мастер. Русская поэзия – вот витражи Храма русской литературы. Поэты знают пароль, с ними мы попадаем в девятую Сферу, в тот самый блаженный Валинор, который недоступен смертным. И какие же у нас дивные витражи! Те страны, где стоят самые прекрасные готические храмы, страны, выносившие и породившие готику: Испания, Италия, Франция, Британия, – могут нам позавидовать, нам, чей Храм нельзя увидеть, но можно прочесть. Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Блок, Гумилев, Мандельштам, Пастернак, Бродский, Цветаева, Ахматова…
Но почему я говорю о готическом, католическом, фаустианском Храме? Ведь все эти поэты или были православными, или агностиками, католиков среди них почти нет! Нет, я не ошиблась: не милая, задушевная, какая-то очень человеческая церковь Покрова-на-Нерли, в Угличе и Суздале с золотыми звездами на синих куполах, а надменный, дерзновенный, бросающий вызов небесам фаустианский Храм. Вечное непокорство и вызов, брошенный вверх, вызов Фауста и готического портала. Здесь мы равны Западу, ибо наши поэты несли в себе три чистые изначальные традиции: скандинавскую, славянскую, Дикого поля. Страсть и пламя диких степных племен, слияние с красотой лугов, лесов и болот, свойственное славянам, и непримиримая свобода викингов, свобода и ристание, свобода, вызывающая на бой. Все это есть в нашей литературе, в которую страна вложила всю свою страсть и тоску, всю свою гордость, все мечты о Несбывшемся, потому что к XIX веку стало уже ясно, что литература заменит нам жизнь, нормальную реальность, которой мы были лишены. Вся русская культура и ее носители: аристократы, разночинцы, интеллигенты – постриглась в этом Храме, как в монастыре, и преданно служила Истине и Красоте. Нашу Троицу сформулировал Мандельштам: Россия, Лета, Лорелея. Это символ веры и нашей поэзии, и нашей литературы, и всей российской культуры.
Прежде чем следовать дальше по великим рекам нашей Словесности, рассмотрим витражи, этот цветник поэзии. Русская поэзия, как мы увидим, питалась из двух источников. Кастальский ключ, возвещенный Пушкиным, породил два потока: холодный ключ забвения, надмирного взгляда, космического созерцания, и ключ быстрый и мятежный, ключ гордости, свободы и вызова, ключ вечной юности. Поэты вольны были пить из одного или из другого, а то и из обоих ключей сразу. Как видите, мы вернулись к пушкинской карте будущего, заложенной в его стихи. И это он предвидел! Мы приближаемся к вратам Двух Королей, к порогам нашего Осгилиата. Мы плывем мимо них, мимо двух гигантских силуэтов Тютчева и Лермонтова, осеняющих потоки вечности и юности, то сливающиеся, то расходящиеся двумя серебряными рукавами. Целая плеяда поэтов отходит от этих пьедесталов, и оба поэта – словно два мастера из разных цехов.
Пресс-секретарь Вечности
Из Тютчева мог выйти второй Тургенев. Уж слишком похожими были истоки их дней, начало их жизни. Но как длинна была тютчевская жизнь, словно охраняемая и освещаемая зарницами бессмертия! В России поэты долго не жили: они не созданы для этого мира и мир был создан не для них. Федор Иванович Тютчев – наверное, почти единственное исключение. И не только в России, но и в мире. Поэты сгорают быстро, как яркие свечки. А Тютчев жил 70 лет. Они с Пастернаком вдвоем нарушили заповедь: «Кто кончил жизнь трагически, тот истинный поэт» (В. Высоцкий). А он был истинным поэтом, он жил долго и со вкусом, и если бедный Пушкин тщетно пытался попасть за бугор, то Федор Иванович жил там целых 22 года.