«От отца не отрекаюсь!» Запрещенные мемуары сына Вождя - Василий Сталин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О дураках, расшибающих лбы, можно говорить бесконечно. Жизнь то и дело подкидывает примеры. Во время командования округом[146] я решил, что нужно уделять больше внимания женам офицеров. Дал команду развивать самодеятельность, организовал для женщин занятия по истории партии, обязал посещать политинформации, семинары проводил, занятия по стрельбе. Жена офицера – тоже боец, должна уметь стрелять. Получил двойную выгоду. Жизнь у офицерских жен стала интереснее, а от этого атмосфера в гарнизонах заметно улучшилась. Меньше стало сплетен, измен, ссор. Когда человек делом занят, ему о чем-то плохом думать некогда. Семейные конфликты не пустячное дело. Они сильно сказываются на боеготовности офицеров. Вместо того чтобы выспаться, всю ночь ссорился с женой, утром сел в самолет злой и невыспавшийся и разбился. А было несколько случаев падений, когда всерьез подозревали самоубийство. Когда начинали интересоваться бытом погибших летчиков, выяснялась одна и та же картина – измена жены, переживания. Я таких поступков не понимал. Самоубийство не выход из положения, а трусливое бегство от трудностей. Но если уж подперло, то зачем гробить машину, создавать опасность для других? У каждого офицера есть табельное оружие, можно застрелиться. Или решение разом покончить со всеми хлопотами приходило прямо в небе, и искушение было так велико, что люди ему поддавались? Не знаю, я во время полетов ни о чем постороннем не думаю. Не могу думать. В 50-м с моими летчиками несколько месяцев работал профессор из психиатрической клиники. Расспрашивал, записывал, изучал, как полеты влияют на психику. По его поводу мне звонил кто-то из заместителей министра, объяснял, что дело очень важное и ручался, что лишнего профессор спрашивать не станет. Не знаю, к каким выводам пришел тот профессор. У меня на этот счет свое мнение. Небо проявляет человека. В небе сразу видно, кто чего стоит. Слетает напускное, видно истинное лицо. И полеты, насколько мне известно, на психику не влияют. Если, конечно, человек не трус и паникер. Но речь сейчас не об этом, а о том, что некоторые офицерские жены так сильно втянулись в общественную работу, что забросили свои домашние дела и обязанности. Этим сразу же воспользовались злопыхатели, начавшие рассуждать о том, что от самодурства командующего страдают офицеры. Дома не убраны, дети не кормлены, потому что генерал Сталин сверх всякой меры нагрузил женщин общественной работой. При желании любой полезный почин можно очернить. Все можно очернить. Тем более все знали, что отец ко мне относится строго, поблажек не делает, вот и пытались, критикуя меня, продемонстрировать ему свою «принципиальность».
Вернусь к тому, с чего начал, – к конфликту с Мерецковым. После освобождения отец поставил Мерецкова командовать армией. Показал тем самым, что доверяет ему полностью. Вскоре Мерецкова назначили командующим Волховского фронта. После позорного провала двух операций[147] Мерецков был снят с должности командующего фронтом и стал командовать армией. Отец верил в то, что Мерецков настоящий коммунист и талантливый военачальник. Ошибки могут быть у любого. Важны не столько ошибки, а то, что за ними стоит. Вскоре Мерецков снова стал командовать Волховским фронтом. Дальше ему сопутствовала удача. Получил маршала, отличился в разгроме японцев, стал командовать округом. Но, видимо, в глубине души таил обиду на свой арест и понижения в должности. Все, кому довелось служить с Мерецковым, в один голос говорят, что он очень памятлив. Про остальные черты его характера рассказывать не стану. Скажу только, что он не относился к числу начальников, с которыми хочется служить. Таких, например, как Конев. Конев – полная противоположность Мерецкову.
Мерецков воспринял мое назначение весьма настороженно. Держался со мной подчеркнуто холодно. Вмешивался во все дела, старался держать под личным контролем каждую мелочь. Поначалу я этому не удивился. Не с каждым командиром сразу же складываются задушевные отношения, как это было, например, у меня с генерал-лейтенантом Сбытовым. Да и то, чей я сын, тоже удерживало многих на определенной дистанции. Тотальный контроль в первые дни службы на новой должности можно было объяснить сомнением. Справлюсь ли я? Ведь я раньше никогда еще не занимал должность такого уровня. Но по прошествии двух недель избыток внимания со стороны командующего округом начал меня раздражать. Что я ему – курсант? Зачем он суется даже в те вопросы, в которых толком не разбирается? В авиации Мерецков понимал ровно столько, сколько положено понимать сухопутному стратегу. Две недели – достаточный срок для того, чтобы составить мнение о подчиненном. Как о знатоке своего дела, так и о человеке. Мне, например, этого срока всегда хватало с лихвой. Но Мерецков продолжал гнуть свою линию. Дошло до того, что мои заместители, минуя мой кабинет, шли прямиком к нему. А я слышал потом: «Подпишите. Товарищ Маршал Советского Союза распорядился!» Долго так продолжаться не могло. Я пришел к Мерецкову и прямо спросил, почему он мне не доверяет. Какие у него к тому основания? А если доверяет, то почему так себя ведет? Мерецков рассердился, напомнил мне про субординацию (формально я ее нарушил) и сказал, что не привык давать объяснения подчиненным. Проявил свой характер. Я тоже проявил свой. Положил ему на стол рапорт. Мерецков порвал его, но тут уже сообразил, чем может закончиться дело, и стал разговаривать спокойнее и мягче. Повел на мировую. Голос у него при этом оставался недовольным, а взгляд недружелюбным. Ясно было, что мы с ним не сработались и никогда уже не сработаемся. Станем поддерживать вооруженный нейтралитет. Но я считаю, что худой мир лучше доброй ссоры и потом я служил у Мерецкова в округе, а не к дочери его сватался, чтобы переживать по поводу его отношения ко мне. Главное, чтобы не мешал работать. В армии говорят: «Плохой командир мешает подчиненным работать, средний не мешает, а хороший помогает».
Я папиросу у себя в кабинете выкурить не успел, как мне позвонил Булганин. Тогда он был со мной крайне предупредителен. Совсем недавно отец назначил его министром Вооруженных Сил. Булганин очень старался показать себя с наилучшей стороны. Булганин спросил, что у меня произошло с Мерецковым. Я рассказал. Булганин пригласил меня на следующий день приехать к нему. То, что он пригласил и Мерецкова, я не знал. Удивился, когда увидел его в приемной. Булганин вел себя в тот день с нами не как министр, а как папаша, увещевающий поссорившихся сыновей. Наговорил каждому из нас комплиментов, сказал, что за Московский округ при таких командирах у него душа не болит, а в конце предложил мне переехать из штаба округа в здание Центрального аэропорта. Определенная логика в этом предложении была. Штаб командующего ВВС округа изначально должен был находиться при аэродроме. Это очень удобно. Но я понимал, что такое предложение Булганин сделал по другой причине. Он просто «разводил» нас с Мерецковым, чтобы впредь между нами не было столкновений. Надо отдать ему должное, сделал он все очень дипломатично. Все делается исключительно в интересах службы. Никаких уступок, никаких потачек, никому не обидно. Я очень обрадовался и Мерецков, судя по всему, тоже. С глаз долой, из сердца вон, и много кабинетов в здании освобождается. Больше Мерецков в мои дела не вмешивался. Вскоре он представил меня к ордену Ленина за успехи в службе. Но получил я орден Красного Знамени. Так решил отец. Он знал от Булганина, что произошло у меня с Мерецковым. «Рано тебе орден Ленина, – сказал отец. – Мерецков поспешил». Вскоре Мерецкова перевели командовать Беломорским округом[148], и наши пути разошлись. Мой конфликт с Мерецковым отец со мной никогда не обсуждал, хотя дал понять, что ему о нем известно. Из этого я могу сделать вывод, что отец счел мое поведение правильным. Разумная, полезная дерзость нравилась отцу. «Дерзкий человек был Камо», – с одобрением говорил он и вообще часто употреблял слово «дерзкий» в положительном смысле. Плохую дерзость отец называл «наглостью».
Когда в 31-м принималось решение о строительстве Московского метрополитена, Каганович считал, что станции надо делать простыми, без каких-либо украшений. Но отец в ответ на это сказал, что такая скромность хороша в личной жизни. Каганович любил окружать себя красивыми вещами, и ему за это порой доставалось от товарищей. Станции метрополитена по замыслу отца должны были стать демонстрацией крепнущей мощи Советского Союза. Экономической мощи. Отец видел станции большими, красивыми, поражающими воображение. Он вообще считал, что свое должно, обязано быть как можно скромнее, а вот все народное, государственное должно быть величественным. Вопросом: «Разве советские люди этого не заслужили?» – он отметал все возражения. В самом деле – заслужили. Советские люди своим трудом, своим невероятным подвигом в годы войны заслужили того, чтобы жить и работать в достойных условиях. Здание Центрального аэродрома после войны являло собой печальное зрелище. Оно было сильно запущено и совершенно не годилось для того, чтобы в нем разместился штаб ВВС. Требовался капитальный ремонт. Ничего излишне роскошного и дорогостоящего не было, но на следствии часто звучало слово «дворец». Удивляться нечему. Если обычный финский дом считался «особняком», то здание штаба можно было назвать «дворцом». Однажды я не выдержал и поинтересовался у следователя, почему до сих пор не привлечены к ответственности товарищи, которые построили Сельскохозяйственную выставку[149]. Они же настроили множество дворцов, хотя можно было обойтись и сараями. Следователь начал кричать, что нельзя сравнивать выставку и штаб ВВС. Почему нельзя, я так и не понял. Вернее, все понимал. Относительно меня было дано распоряжение, которое рьяно исполнялось. Человека, в должностные обязанности которого входит подписание финансовых документов, легко обвинить в нарушениях. Признаю – за каждым кирпичом, за каждым мешком известки я не следил. Не имел возможности уследить. Допускаю, что какая-то часть материалов могла уходить на сторону без моего ведома. К каждому мешку часового не поставишь. Но в целом контроль за строительством и ремонтом объектов был при мне поставлен хорошо. Самому мне не в чем себя упрекнуть. Разве что в том, что успел я построить далеко не все, что собирался. Я вообще многого не успел. Это очень горькое чувство – знать, что смог бы, успел бы, если бы не обстоятельства. Особенно горько сознавать это, когда ты из генерала превращаешься в арестанта, а из Василия Иосифовича Сталина в Василия Павловича Васильева[150]. Нет, здесь я не прав – мне было очень радостно сознавать, что враги боятся моей, нашей фамилии настолько, что присвоили мне выдуманную, производную от моего имени. И отчества моего они тоже боялись, иначе бы я не стал Павловичем. Значит, сила на моей стороне. Враги не могут оценить величия моего отца. «Для лакея не может быть великого человека, потому что у лакея свое понятие о величии», – писал Толстой в «Войне и мире». Но они прекрасно понимают собственное ничтожество. Понимают, что заключенный Василий Сталин – это живое обвинение в их преступлениях. Потому и превратили меня в «Васильева». Я никогда не произносил этой фамилии. Всегда назывался Сталиным. «Васильев», – поправляли меня начальники, но это им быстро надоело. Да и стыдно им было. Я по их глазам это видел. Оттого и относились ко мне не так, как к другим заключенным.