Черный Баламут. Трилогия - Олди Генри Лайон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слова обычно приходили сами. Ты понятия не имел, что доподлинно цитируешь гимны, посвященные огненному Вивасвяту, небесному Савитару-Спасителю, Лучистому Сурье! Святым Ведам сутиного сына не учили. Полагали излишней роскошью. Сам же ты искренне верил, что просто поешь от восторга, не очень-то вдумываясь в смысл собственной песни. В эти минуты ты чувствовал себя солнцем, раздающим благо без предвзятости и выбора, дарителем света, источником тепла… А слова… что слова? Пришли ниоткуда и уйдут в никуда.
Однажды, в очередной полдень, мелкий воришка утащил твои новенькие сандалии, оставленные на берегу. Тебе не составило бы труда догнать воришку и надавать проходимцу тумаков, но такой абсолютно здравый поступок внезапно показался чуть ли не святотатством.
Бедняге нужны сандалии? Пусть берет, босяк. Мама будет ругаться? Отец откажется покупать новые (не из скупости, а из строгости)? Пожалуйста. Все под одним солнцем ходим: и я, и мама, и воришка, и Гангея Грозный.
Хотите мою жизнь, люди?
Просите — отдам.
Потом полдень заканчивался, ты приходил в себя и спешил обратно. По возвращении наставники косились на тебя, хмыкали и пожимали плечами. А измученные зноем раджата вполголоса дразнились «быдлом».
* * *…На душистой поленнице из цельных стволов ямала, перевитых сухими лианами, возвышалась колесница. Под белым стягом Лунной династии. Под белым царским зонтом. Застеленная шкурами белых гарн. С золочеными поручнями и бортиками.
А на колеснице восседал труп в красном.
Карна до рези под веками всматривался в покойного Альбиноса, сам себе
удивляясь, зачем он это делает, но черт лица разглядеть не смог. Красный куль, и все. «Мертвый — не человек, — вдруг подумалось Ушастику. — Не ВЕСЬ человек. Мертвый — это действительно куль, брошенный за ненадобностью. Только одни сбрасывают ношу по собственной воле, выбрав час и место, а другие тянут, коптят небо, латают прорехи… глупцы».
Мысль была странной.
От нее тянуло полднем и зудом в татуировке.
Вокруг поленницы гуськом бродили брахманы, шепча заупокойные мантры и плеща на дрова топленым маслом. Потом один из них взобрался наверх и стал умащать покойника кокосовым молоком, смешанным с черным алоэ и соком лотоса, а также покрыл ладони раджи шафрановой мазью. Следить за жрецами было неинтересно, и Карна стал разглядывать собравшихся.
Вон друг-Боец, рядом со слепым отцом. Одеяния цвета парного молока, гирлянды до пупа, а сам Боец хмур. Насупился, губу закусил. В землю смотрит. То ли дядю жалко, то ли стоять скучно. Чуть позади Бешеный топчется. Вот этому непоседе наверняка скучно. До одури. Того и гляди что-нибудь выкинет. А дальше вс немереная толпа остальных чад Слепца колышется тучей.
Ждут.
Вон враги-Пандавы, свежеиспеченные сироты. Под желтыми зонтами. Младшие близняшки ревут беззвучно, всхлипывают, утирают глаза ладошками, троица старших держится. Хорошо держится, по-мужски. Жалко их. Честное слово, жалко. А ну как у меня папа умер бы, не приведи Яма-Князь?! Ишь, только подумал, а сердце уже ледяным шилом насквозь. Не люблю я вас, парни, да разве ж в этом сейчас дело?!
Люблю, не люблю… глупости.
Вон сам Гангея Грозный с советниками-наставниками. Седой чуб по ветру плещет. Серьга с рубином в ухе. Громадина старик, такой нас всех переживет. Да и переживает помаленьку. Братья мрут, племяши мрут как мухи, а ему хоть бы хны. Сажает на трон одного за другим, теперь вот Слепцом на престоле закрылся, будто щитом в бою, — и правит. Вся Великая Бхарата на него чуть не молится. Еще бы: сын Ганги, победитель Рамы-с-Топором, без малого Чакравартин всея земли… Ну его.
Пусть стоит.
Возле Грозного — Наставник Дрона. Брахман-из-Ларца. Нахохлился, желваки на скулах катает, губами жует. Вот уж кого не люблю. Дай ему волю, давным— давно погнал бы меня в три шеи. Зазорно ему сутиного сына воинскому делу учить. А учит. И честно учит. Ничего не скрывает, сколько раджатам, столько и мне. Я б так в жизни не смог: хотеть прогнать и учить. Нет, не смог бы. Уважаю.
Шиш я от тебя сбегу, хитрый Дрона!.. Учи. Всему учи. Без остаточка.
Ага, а вон и бабы… в смысле, женщины. Жены трупа. Царицы Кунти и Мадра. Одна стройная, хрупкая, по сей день юной ашокой тянется, вторая в соку. Пухлая. Нравится. Недаром имя Мадра на благородном значит «Радость». Радость и есть. На такой и помереть за счастье. Грех так о вдовах, тем паче о царских вдовах, а все равно — нравится. Кобель я, правы наставники. Это небось поверх нее Альбиноса-покойника и сыскали. А стройная Кунти на Мадру-Радость зверюгой косится. Вот-вот сожрет и косточки выплюнет. Нет, две жены все же многовато. Надо одну… а остальных — по обычаю гандхарвов. По любви — и концы в воду.
Взгляд упрямо не желал скользить дальше. Крючком зацепился за вдовых цариц. Вон из-за плеча старшей, Кунти-худышки, мама выглядывает. Приблизила маму царица. В покои взяла. Сопровождать всюду велит. Платит щедро, одаривает сверх меры. Это хорошо. И папа говорит, что хорошо. Зато мама жалуется: взбалмошна царица. Начнет выспрашивать у доверенной служанки о ее семейном житье-бытье, словно невзначай переведет разговор на сына, на Карну то есть, а потом злится. Кричит без причины. Дерется иногда. Небольно: шпилькой ткнет слегонца или там ущипнет. После остынет, устыдится и браслет сунет. Мама и простит. А я бы не простил. Я бы сам — шпилькой. Особенно когда царица Кунти меня к себе зовет.
Полюбился я ей, что ли? Усадит в покоях, маму рядом поставит, чтоб никто дурного и в мыслях не держал, вкусненьким кормит. Говорит: если обижают, мне жалуйся! Что я, перуном трахнутый, ей же на ее собственных сыновей жаловаться! Молчу, жую, а она мне о всяких пустяках… и все по голове погладить норовит.
Мама просила папе не рассказывать.
Это правильно. Кому не известно, как через таких вот цариц наш брат страдает? Откажешь ей, тебя же клеветой и обольет.
Оскопят потом или вовсе на кол посадят.
Ладно, стерплю… ради мамы.
Карна с усилием мотнул головой, заставляя себя смотреть в другую сторону. И обнаружил, что голые по пояс факельщики уже бегают вдоль поленницы, тыча живым огнем в смолистую ямалу. Вспыхнули лианы, язычки пламени засновали меж стволами, превращаясь в ослепительно гнедых жеребцов, самовольно впрягаясь в последнюю колесницу Альбиноса. Ветер рванул рыжие гривы, упряжка заржала, вздыбилась — и понесла алоглазого царя на юг, в царство Петлерукого Ямы.
Рукотворное чистилище разверзлось перед взором собравшихся. Медовоокий Агни вылизывал все прегрешения раджи, очищая душу добела, суля в грядущем жизнь новую, прекрасную, истинно райскую, где молочные реки в кисельных берегах текут под небом в алмазах…
Карна зажмурился.
Вот она, смерть.
Настоящая.
Чей жар не в пример горячей полуденного солнца.
Воображение вдруг нарисовало небывалую картину: пламя срывается с привязи, хлещет плетьми во все стороны, и все люди окрашиваются алым. Корчатся в огненной пасти. Друг дружку рвут, словно лишний миг жизни вырвать пытаются. Гангея Грозный вцепился в сирот-Пандавов, Наставник Дрона зубами грызет вдовых цариц, Боец с Бешеным душат раджат-заложников.
А вот и он, Карна. Убивает. Всех, кто попадется под руку. Всех. Убивает. И пламя хохочет, заставляя серьги в ушах исходить надрывным стоном.
Страшно.
Впервые в жизни.
Оглохнуть бы, ослепнуть!.. Ан нет, мара лишь ширится и голосит кто-то вдалеке гласом громким, захлебывается отчаянием:
Здесь отцы, наставники наши, Сыновья здесь стоят и деды, Дядья, внуки, шурины, свекры, Друг на друга восставшие в гневе.
Что за грех великий, о горе, Совершить вознамерились все мы!
Ведь родных мы убить готовы, Домогаясь услад и царства…
А пасть скалится дикой ухмылкой, дышит в лицо жутким смрадом-ароматом горящего сандала пополам с горелой требухой, и летят в нее люди, земли, горы… пропадают пропадом.
Навсегда.
— …Это она! Это она виновата, тварь! Сгубила мужа, сука подзаборная! Сгубила! Радуйся теперь! Пляши!