Жизнь Николая Лескова - Андрей Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы пресечь нарастание укоров и раздражения с одной стороны и не менее опасной вспышки извинений и самооправдательных объяснений — с другой, требовался быстрый отвод беседы в другое русло, на какую-нибудь общую, злободневную тему.
Значило ли рассказанное, что болезнь Лескова надо было не замечать, оставлять без внимания? Отнюдь. “Страдать молча, по примеру животных”, как учил иногда Лесков, было совершенно не в его натуре. Надо было с участливым вниманием слушать скорбную повесть о переносимых им страданиях. Можно было выразить удивленно его мужеству, удрученно посочувствовать мученической его обреченности. Но все это делать тонко и мягко, во всем ему в тон. Легкомысленно шумные восклики о “блестящем виде” оскорбляли требования вкуса, раздражали, будили мнительность и негодование. Болезнь была достаточно страшна, чтобы прощать слишком легкое к ней отношение и недоучет зловещей ее серьезности.
Сам он не только “привык” к ней, но наедине исполняется благодаря ей своего рода мистическим отношениям к своему состоянию.
“Я достигаю, — пишет он около полугода после ее начала, — “херувимского безмолвия” и дышу только при людях, с которыми могу дружественно молчать”.
А за год с небольшим до смерти своей отвечал на обычные пожелания к Новому году: “Лучшее пожелание не пожелание “здоровья и спокойствия”, а независимости от здоровья и от всех случайностей” [Письма к дальней свойственнице Н. Н. Блюменталь от 3 апреля 1840 г. и 31 декабря 1893 г. — ЦГЛА.].
Как было в таких настроениях выносить вздорные восторги “видом”?
Долгие годы угнетавшая материальная неуверенность, благодаря быстро разошедшемуся изданию собрания сочинений, отошла в прошлое. Необходимости напряженно работать ради хлеба, писать наспех, что “в приспешню требуется”, — нет. Не только “завтрашний день”, но и все грядущие годы, по час смертный, обеспечены. Но оставалось их уже немного.
Лесков это чувствовал. Его уже почти ничто не трогает, не радует, не интересует…
“Меня теперь всего более занимает моя болезнь, а не статьи обо мне”, — говорит он, когда ему указывают на сочувственные отзывы об издании или о позднейших его очерках [Фаресов, с. 408.].
Три года спустя после выхода последнего тома собрания сочинений с разных сторон поступают обстоятельные предложения о новом их выпуске или о продаже авторских прав. Делаются заманчивые подсчеты, произносятся солидные цифры… Зачем? Для чего? Все это уже потеряло цену! “Занимает”, и притом “всего более”, если не всецело, здоровье, угрожающее его состояние, мучительность припадков тяжкого недуга. Только здоровье!
Со стороны наблюдая, как все это воспринималось Лесковым, временами казалось, что и пришедший, наконец, достаток и ярко выраженное читателем признание только обостряли в писателе горечь запоздалости успеха, ревниво обегавшего его в те дни, когда “было что сказать”, когда “все силы были в сборе”. Тогда успех был бы драгоценен для свободного развития таланта! Сейчас он, пожалуй, уже и не нужен: “старику лучше, то есть спокойнее, придержаться уже старого и хорошо знакомого”.
Ангина, как и думал Лесков, не оставляла его уже до последнего дня, поспешив превратить его в тяжко больного старика, работоспособность которого временами представляла собою положительную загадку.
ГЛАВА 3. “АККОРД” С ТОЛСТЫМ
“Лев Николаевич есть драгоценнейший человек нашего времени…”
[Письмо Лескова к М. О. Меньшикову от 15 февраля 1894 г. — Пушкинский дом. ]Точнее характеризовать свое отношение к Толстому Лесков не мог.
Ни к кому другому, начиная с первых же лет своего писательства, он не проявлял такого исключительного внимания как к величайшему художнику, а с годами и умиленного почитания как к “мудрецу”, “великому человеку” и т. д. и т. п.
Одним из первых выражений восхищения талантом Толстого представляются бесподписные критические статьи Лескова “Герои Отечественной войны по графу Л. Н. Толстому” [“Биржевые ведомости”, 1869, № 66, 68, 70, 75, 98, 99, 109.] и бесподписный же фельетон “Русские общественные заметки” [“Биржевые ведомости”, № 340, 14 дек. ], в котором говорится:
“Перед И. С. Тургеневым, как и перед всеми нами, в последний год вырос и возвысился до незнакомой нам доселе величины автор “Детства и отрочества”, и он являет нам в своем последнем, прославившем его сочинении, в “Войне и мире”, не только громадный талант, ум и душу, но и (что в наш просвещенный век всего реже) большой, достойный почтения характер. Между выходом в свет томов его сочинений проходят длинные периоды, в течение которых на него, по простонародному выражению, “всех собак вешают”: его зовут и тем, и другим, и фаталистом, и идиотом, и сумасшедшим, и реалистом, и спиритом; а он в следующей затем книжке опять остается тем же, чем был и чем сам себя самому себе представляет, конечно, вернее всех направленских критиков и присяжных ценовщиков литературного базара. Это ход большого, поставленного на твердые ноги и крепко подкованного коня”.
Ярко высказанный интерес к Толстому уже никогда не понижается. Напротив, он неуклонно нарастает, становясь все пристальнее и напряженнее. Притом уже не только как к писателю, но и как к человеку.
Натура Льва Николаевича долгие годы представлялась лично с ним незнакомому Лескову полной “своенравной непосредственности” [Письмо Лескова к И. С. Аксакову от 28 июля (9 августа) 1875 г. — Пушкинский дом.].
27 сентября 1875 года, не сочувствуя только что прочитанной им в Мариенбаде статье “Московских ведомостей” по герцеговинскому вопросу, Лесков “поздравлял” с нею А. П. Милюкова, колко заканчивая письмо:
“И эти унылые люди, со всею их дальнозоркою расчетливостью, ошибутся, и эту ошибку им покажет не кто иной, как тот, очень многими (и вами) отвергаемый незримый дух народа, о котором говорит всех смелее и, по-моему, всех лучше граф Лев Толстой в “Войне и мире” [“Шестидесятые годы”, с. 299.].
В письме к А. С. Суворину от 9 октября 1883 года Лесков писал:
“О Льве Н[иколаевиче] Толстом я совершенно тех же мыслей, как и вы, но это не исключает сбыточности моих предположений насчет “желания” постраждовать. Он будет рад, если его позовут к суду за ересь, но этого, как вы справедливо думаете, — не будет… Вихляется он — несомненно, но точку он видит верную: христианство есть учение жизненное, а не отвлеченное, и испорчено оно тем, что его делали отвлеченностью. “Все религии хороши, пока их не испортили жрецы”. У нас византиизм, а не христианство, и Толстой против этого бьется с достоинством, желая указать в Евангелии не столько “путь к небу”, сколько смысл жизни. Есть места, где он даже соприкасается с идеями Бокля… Ее [церкви. — А. Л.] время прошло и никогда более не возвратится… Поступки Толстого “есть чудачество”, но оно в народном духе. Разве, вы думаете, там тоже не чудачат?” [“Письма русских писателей к А. С. Суворину”, с. 58.]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});