Диалоги с Иосифом Бродским - Соломон Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ИБ: Вообще-то жизнь на Севере мне ничего не дала. В том смысле, в каком природа дала нечто Фросту. Тот символический ряд, который природа предложила Фросту, был им целиком употреблен. Глубже взглянуть на эти вещи, чем он, почти и невозможно. Но на Севере мне было легче самому себя отождествлять с Фростом. Вообще, в Союзе я три года прожил в сильной степени под знаком Фроста. Сначала переводы Сергеева, потом с ним знакомство, потом книжка Фроста по-русски. Потом меня посадили. В ту пору я был, видимо, более восприимчив, чем сегодня. Фрост на меня произвел впечатление невероятное. Сколько я себя помню, только несколько поэтов показались мне столь кардинально отличными от всех прочих, показались столь уникальными душами. Это — Фрост, Цветаева, Кавафис и Оден. Конечно, есть и другие замечательные поэты, но по уникальности душ — вот эти четверо. Это и есть то, что ты ищешь в поэзии.
СВ: Фрост, Цветаева, Кавафис и Оден составляют довольно странную компанию.
ИБ: Безусловно, они чрезвычайно разнообразны. Если смотреть на них с русской колокольни, то Фрост ближе к Кавафису.
СВ: А если сопоставить Цветаеву с Кавафисом?
ИБ: Это невозможно, конечно. А вот Цветаеву с Фростом — можно, их сближает общая концепция ужаса. Дело в том, что Фрост — поэт пугающий, поэт экзистенциального ужаса. Причем ужаса чрезвычайно сдержанного, о чем мы уже говорили. Ужас у Фроста — заявленный, а не размазанный. Это не романтизм и не его современное дитя, экспрессионизм. Фрост — поэт ужаса или страха. Это не трагедийный и не драматический поэт. Потому что трагедия — это то, что называется fait accompli. Это конченое дело. Да? В то время как ужас или страх всегда имеют дело с предположением, с воображением, если угодно. С тем, что еще только может произойти.
СВ: А некоторые стихи Мандельштама тридцатых годов?
«Мы с тобой на кухне посидим.Сладко пахнет белый керосин»…
ИБ: Относительно ужаса — это совершенно верно. Но вообще-то Фроста и Мандельштама сравнивать ни в коем случае нельзя. Опять же, стихи Мандельштама куда более урбанистичны. Затем — это все-таки песнь. И, наконец, у Мандельштама это открытый текст, крик: «Петербург! Я еще не хочу умирать…» Или это:
«Еще не умер ты, еще ты не один,Покуда с нищенкой-подругойТы наслаждаешься величием равнинИ мглой, и холодом, и вьюгой».
СВ: Увы, по-английски это звучит безвкусно.
ИБ: Вы знаете, дело даже не в безвкусице. У Фроста это выглядит так: «Забор хороший у соседей добрых». То есть это заявление, начиненное неразрешившимся ужасом. Мы вновь имеем дело с недоговоренностью английского языка, но эта недоговоренность как бы напрямик служит своей собственной цели. Дистанция между тем, что должно было бы сказать, и тем, что в действительности сказано, сведена до минимума. Но этот минимум выражен в чрезвычайно сдержанной форме. Кстати, если отвлечься от приемов и цели, то можно обнаружить сходство Фроста с «Маленькими трагедиями» Пушкина.
СВ: Неожиданное сопоставление…
ИБ: На мой взгляд, у Фроста наиболее интересны его повествовательные стихотворения, написанные между 1911 и 1926 годами. И главная сила повествования Фроста — не столько описание, сколько диалог. Как правило, действие у Фроста происходит в четырех стенах. Два человека говорят между собой (и весь ужас в том, чего они друг другу не говорят!). Диалог Фроста включает все необходимые авторские ремарки, все сценические указания. Описаны декорация, движения. Это трагедия в греческом смысле, почти балет. Фрост был человеком чрезвычайно образованным.
СВ: Но разве таких повествовательных поместных мотивов нет в поэзии Афанасия Фета?
ИБ: Я понимаю, о чем вы говорите. Нет, это не так. Новая Англия Фроста — это фермерский мир, которого не существует. Он выдуман Фростом. Это просто его кивок в сторону пасторальной поэзии. Фроста часто называли «последним из лейкистов», то есть связывали его с Колриджем и Вордсвортом. Сопоставление это выросло главным образом из злоупотребления Фростом техникой белого стиха, да еще из того, что его поэзия — повествовательная. Да неправда это! Неправда, что это ферма. Неправда, что эти разговоры ведут фермеры. Это маски, диалоги масок. В то время как Фет — действительно землевладелец. Тут очень тонкая разница.
СВ: «Землевладелец» Фет писал изумительные антологические стихи. Вы говорили, что Фрост — высокообразованный поэт…
ИБ: Да, настоенный на классической культуре, его стихи чрезвычайно сокращенный, отжатый вариант Эсхила (это мои еретические соображения). Конечно, Фрост многое взял у «лейкистов». Фростовская идиома — белые стихи, пятистопный ямб. А надо помнить, что английский пятистопный ямб
— это хлеб и вода английской поэзии. Как в русской поэзии ямб четырехстопный. За спиной Фроста они все — от Шекспира, чьи драмы этим же самым стихом написаны, до Китса. Но меня-то в гораздо большей степени интересует то, чему Фрост научился у греков. Это у них он научился пользоваться диалогом. Хотя искусство Фроста, безусловно, XX века. Этот лес, эта колоннада, эта перспектива, ее нарушение. Лес как источник смерти или синоним жизни. Все это не просто прочувствовано. Это взгляд на природу культурного человека. Только высококультурный человек может придать такую смысловую нагрузку этой декорации: лес, изгородь, дрова… В европейских литературах подобный экзистенциальный ужас в описании природы отсутствует начисто. Надо признать, что в известном смысле Фрост был конечно же ограниченным человеком, его интересовали определенные вещи, скажем, лес. И тот ужас, который источает лес, он ощущал как никто. Более глубокую интерпретацию этого лесного абсурда дать нельзя. Но, например, про траву ему уже в голову ничего подобного не приходило. Вообще это очень интересная тема — что Фрост для своей метафорики отбирал в природе, а от чего отказывался.
СВ: Вы решительно отвергли параллель между Фростом и Клюевым, вкупе с другими русскими крестьянскими поэтами. Почему?
ИБ: В Клюеве очень силен гражданский элемент: «Есть в Ленине керженский дух…» У него, как и у всякого русского человека, постоянно ощущаешь стремление произнести приговор миру. Да и лиризм, музыкальность стиха у Клюева совершенно иные. Это лиризм секты. По-моему, почти все русские поэты (вне зависимости от того, верующие они или нет) злоупотребляют церковной терминологией. В стихах постоянно возникает ситуация: я и Бог. Что, на мой взгляд, прежде всего нескромно. Потому что подобный расклад как бы предполагает, что Бог обо мне тоже должен знать, читать мои стихи и прочее. Состоять в переписке. Между прочим, сказанное в большой степени относится к молодым русским поэтам. Нет стихотворения, где автор не бил бы поклонов. Ну совершенно расшибают лоб. Само по себе возрождение религиозного сознания можно только приветствовать. Но у литературы есть свои законы. И с литературной точки зрения подобные короткие отношения с Господом выглядят моветоном. Возникает религиозно-литературная инфляция.
СВ: Игорь Стравинский настаивал: писать музыку в религиозных формах — мессы, всенощные и прочее — может только верующий. Причем верующий не просто в «символические образы», но и, как Стравинский выразился, «в личность Господа, личность Дьявола и чудеса Церкви».
ИБ: Вы знаете, Соломон, — и да, и нет. Я могу напомнить о словах Одена, который говорил, что Иоганн Себастьян Бах находился в чрезвычайно выигрышном положении. Когда Баху хотелось прославить Господа, он просто писал кантату или «страсти». В то время как сегодня, если вы хотите сделать то же самое, вам приходится прибегать к косвенной речи. По-моему, замечательно сказано.
СВ: Кстати, Стравинский, несмотря на высказанное им мнение, был в этом вопросе не вполне последователен. Он отвергал спонтанные обращения к Господу, твердо веруя, что эффективна только, что называется, «формализованная» молитва. Но при этом в церковь ходил, по сведениям его биографа Роберта Крафта, чрезвычайно редко; с 1952 года и до смерти в 1971 году — вообще ни разу. А как проявлялась в повседневной жизни религиозность Ахматовой?
ИБ: Ахматова никогда не выставляла своей религиозности на публику.
СВ: Ходила ли Ахматова по воскресеньям в церковь? Я помню, поэтесса Надежда Павлович, летом жившая в Юрмале, каждое воскресенье отправлялась в близлежащую церковь.
ИБ: Нет, это было бы для нее физически невозможно. В те времена, когда я был с Ахматовой знаком, она была чрезвычайно тяжела на подъем. Кстати, в квартире Ахматовой образов не было.
СВ: Стравинский был недоволен «литературным» подходом Одена к религии. Он говорил, что интеллекту и дарованию Одена от христианства нужна только его форма, или даже униформа.