Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933) - Георгий Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Жанете» Куприна дан подзаголовок — роман. Между тем, напечатано всего тридцать страниц текста, а в следующем номере уже обещано окончание. Роман будет, по-видимому, чрезвычайно короткий. Куприн рассказывает о русском чудаке-профессоре, живущем в убогой парижской мансарде. Жанета — маленькая девочка, которую профессор встречает на улице: она входит в действие лишь в самом конце напечатанного отрывка. Любопытство возбуждено, но надо запастись терпением на три месяца. Пока можно только сказать, что парижское житье-бытье ученого русского энтузиаста описано Куприным с обычным для него легким и уверенным мастерством.
Ремизов дал отрывок из какого-то нового, большого и сложного своего произведения. Говорю «какого-то», ибо название этой большой вещи еще неизвестно, имена же героев повторяются уже давно в разных ремизовских рассказах… Очевидно, эти рассказы должны быть все объединены. Отрывок, напечатанный в «Современных записках», озаглавлен «Кран гиппопотама». Фабула его незначительна. Но замечателен тон, для Ремизова крайне характерный и с каждым годом все сильнее обостряющийся: витиеватый и гневный, уклончивый и суровый, лукавый и грозный, полный всевозможных «sous entendus», то вздымающийся к небу, как молитва, то сбивающийся на мелкий анекдот… Можно любить или не любить Ремизова, но нельзя отрицать того, что это один из искуснейших и своеобразнейших наших писателей. Правда, нет у него самого высокого — и самого трудного — творческого свойства: прямоты. Пафос Ремизова чуть-чуть слишком хитрый, чуть-чуть порочный и робкий в основе своей. Ремизов никогда не говорит того, что хочет сказать, он только ходит вокруг да около, намекает, посмеивается, отнекивается, шепчет… Но на эти странные словесные узоры и сплетения он подлинный волшебник.
Роман Сирина «Камера обскура» по-прежнему занимателен, ловко скроен и поверхностно-блестящ. При такой плодовитости, какую проявляет молодой автор, трудно, конечно, ждать все новых шедевров… Однако «Защита Лужина» возбудила все-таки к Сирину настолько большое доверие, что каждая новая его вещь встречается с исключительным интересом. «Подвиг» надежд не обманул. Наоборот, он их упрочил. К сожалению, нельзя, кажется, будет сказать того же и о «Камере». Роман внешне удачен, это бесспорно. Но он пуст. Это превосходный кинематограф, но слабоватая литература.
О «Повелительнице» Берберовой не скажу ничего. Роман только что вышел отдельной книгой и заслуживает особого разбора.
Очень интересен — или, точнее, «любопытен» — небольшой рассказ Газданова. Это законченный образец новейшей эмигрантской беллетристики, со множеством влияний, умело переработанных, и каким-то врожденным даром попасть в самый корень современных вкусов и мод. Много психологии, мало действия, длинные, запутанные фразы, запятые и точки с запятой вместо бедных, безнадежно устарелых точек.
Рассказ несколько надуман и подчеркнуто «тонок», но все же бесспорно талантлив. Прелестен любовно-фантастический эпизод, в него вплетенный. Плохо только то, что через несколько часов по прочтении почти невозможно вспомнить, о чем же в «Третьей жизни» говорится. Замысел рассеивается, как мираж.
Поэтический отдел богат, как давно не был. Это, вероятно, тоже результат юбилейных настроений, обыкновенно в «Современных записках» поэзию не очень жалуют. На этот раз редакции пришлось даже отказаться от обычного местничества и расположить стихотворцев не по старшинству, а по алфавиту. Мне очень понравились стихи Оцупа, — в особенности, третье стихотворение, простое, сдержанное и на редкость чистое. Стихи Ходасевича, как всегда, изощренно-искусны и ироничны. Не думаю, однако, чтобы «Я» принадлежало к лучшим его созданиям. Не лучшие свои стихи дал и Георгий Иванов (у него очень хороша только «метафизическая грязь» в последнем стихотворении: зато первое — довольно вяло). Ладинский красноречив и патетичен. Поплавский певуч и задумчив. Есть настоящее чувство у Раевского — в стихотворении, отдаленно напоминающем тютчевское «Пошли, Господи, свою отраду». Декоративен Голенищев-Кутузов. Наконец, Марина Цветаева, как водится, уверяет, что она «одна из всех — за всех — противу всех», но что когда-нибудь это досадное положение изменится. Стихотворение, впрочем, отличное и, наверное, многим понравится: даровитая поэтесса несколько преувеличивает свое одиночество.
Цветаевой же принадлежит статья на тему об «Искусстве при свете совести». Тема острая и глубокая. О таком авторе, как Цветаева, нельзя сказать, что она с задачей справилась или удачно тему «разработала». Держится она в своих высказываниях так надменно-капризно и пишет с такой прихотливой артистичностью, что, применив к ней обыкновенное слово, сразу чувствуешь себя каким-то несчастным канцелярским чиновником. Цитирует она то Тютчева, то Верлена (с ошибкой, конечно, в обоих случаях), «отвечает» за Гете, устанавливает прямую связь между собой и Пушкиным, говорит только с теми, «для кого Бог-грех-святость — есть»… Все это у нее, однако, выходит интересно и оригинально, потому что Цветаева умный и талантливый человек, с подлинным «полетом» в мыслях… Она не ломается, она всегда говорит искренне, в ее словах есть огонь. Но женщина и декадентка в ней не преодолены.
Б. Вышеславцев обнародовал отрывок из записной книжки Достоевского. Запись эта представляет собой стройное и связное рассуждение о бессмертии. Сделана она 16 апреля 1864 года, сразу после кончины первой жены Достоевского. Вышеславцев полагает, — правда, не утверждая этого категорически, — что отрывок появляется в печати впервые. Если меня не обманывает память, он был помещен сравнительно недавно в каком-то советском издании. Но это, конечно, не должно было быть для «Современных записок» препятствием к опубликованию здесь, в эмиграции, документа такой важности. Не буду в короткой заметке полемизировать с Вышеславцевым насчет оценки этой записи. Но скажу все-таки, что, по крайнему моему разумению, ценность этих предельно-рассудочных строк — почти исключительно психологическая. Интересно, что Достоевский мог это писать, и так писать над гробом близкого человека; гораздо менее интересно то, что он записал, само по себе… Но тут я вступаю в полемику и с С.Гессеном, который в библиографическом отделе, рецензируя английскую книгу о Достоевском, разделяет, как будто бы, и даже поддерживает взгляд Вышеславцева. Поражает в размышлении Достоевского тщета доводов. Логика, действительно, «железная» — Вышеславцев прав. Но власть силлогизмов ограничена и, несмотря на их кажущуюся безошибочность, у нас ни на йоту — абсолютно ни на йоту — не прибавляется знания о тех «последних вещах», о которых Достоевский так отчетливо рассуждает. Все по-прежнему темно и неразрешимо: свет был призрачный.
Замечательны — как всегда — «Воспоминания» А.Л. Толстой. Читать их местами тяжело, так много в них суровой правды. Но уж кто хочет вникнуть в семейную драму Толстого и понять ее, тот пусть записки Александры Львовны прочтет: никто еще о Ясной Поляне проницательнее и ярче ее не рассказывал.
<«ПОВЕЛИТЕЛЬНИЦА» Н. БЕРБЕРОВОЙ. –
«ВРЕМЯ,ВПЕРЕД!» В. КАТАЕВА>
Сразу скажу: это одна из тех книг, которые должны были бы рассеять сомнения в силах и жизнеспособности нашей молодой эмигрантской литературы. Я только что прочел ее. По «горячим следам» мне о многом хотелось бы с автором поспорить. Но книга, действительно, существует. От нее отталкиваешься или к ней влечешься, как к подлинно живому миру. В ней есть свой ритм, свой внутренний стиль. Это не призрак: выдуманная фабула отвечает всему авторскому душевному опыту, вместе с ним образуя «содержание», а не развивается самостоятельно, по капризу ничем не управляемой фантазии.
Книга, о которой я говорю, — «Повелительница» Н. Берберовой. Роман печатался отрывками в «Современных записках», но по отдельным главам трудно было догадаться об его стройной сжатой законченности. Да и все, что Берберова писала до сих пор, было если и немного слабее, то, во всяком случае, гораздо «сырее», чем эта вещь. «Повелительница» удивляет и радует.
Творческий облик Берберовой был долгое время неясен. Заметно было с первых же ее рассказов сильнейшее, подавляющее влияние Достоевского. Вместе с тем чувствовалось и тяготение к быту, к так называемым «широким бытовым полотнам», в которых давала себе волю природная авторская склонность описывать, рассказывать и просто так, для собственного бесцельного удовольствия, изображать различные человеческие типы. Трудно было предвидеть, что из всего этого получится… Но с «Повелительницей» неясность исчезает. Здесь все взвешено, и напряженное, внутренне-стремительное, будто летящее действие развивается, никуда не отклоняясь и без перебоев. Остались еще первоначальные склонности, — но они вернее направлены, сильны еще прежние влияния, — но они переработаны. Тень Достоевского еще лежит на «Повелительнице». Но уже нет в романе фраз и диалогов, как бы заимствованных из «Идиота»: есть близость в образах, но исчезло подражание манере… Берберова обострила свой вкус, почувствовала потребность найти свое «лицо», — и нашла его. Вероятно, она усердно читала новых французских прозаиков, которыми увлекается большинство наших молодых беллетристов: от них у нее пристальный, кропотливый психологизм. Кое-чем пленил ее, кажется, и Шнитцлер: изысканно-печальным тоном, романтическим ощущением любви и умением из всякого любовного рассказа сделать какой-то водоворот, неудержимо затягивающий человека. При всем том Берберова осталась типично-русской писательницей, взявшей у иностранцев лишь то, что могло ей быть пригодно. Учиться у них ей было не опасно, потому что живой творческий дар должен был удержать ее от простого копирования.