Разорванный рубль - Сергей Антонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То ли нервы у меня сдали, то ли погода придавила, но вдруг ни с того ни с сего я разревелась и заявила, что умаялась вконец, больше не могу и снимаю с себя ответственность. Пусть Лариса принимает над ним шефство…
И опять, как всегда не вовремя, влетел в горницу бригадир.
Председатель встретил его мирно: посадил на стул, пообещался перечеркнуть и позабыть все, что между ними было плохого, и начать с белой страницы. Посоветовал назад не оглядываться, а уверенно глядеть вперед, чтобы достойно встретить юбилей колхоза и перешибить «Красный борец» по всем показателям.
— Берись, закатав рукава, совместно с Лариской за второе поле и сделай из него к приезду гостей образцовую картинку. Берись смелей! Не бойся. Повернешь не туда оглоблями — поправим.
Пастухов хотя и кивал, но слушал плохо. Ему не терпелось вытащить меня из избы. Зачем-то я снова ему понадобилась.
— У тебя что с ней, секреты? — спросил председатель.
— Да нет… Про Офицерову один момент надо выяснить.
— Обратно — на всех станциях горячий кипяток!.. Гляди до чего девку довел… Воет она от твоих моментов. Чего у тебя — высказывай. Здесь все свои.
— А можно?
— Давай!
Пастухов оглянулся и наклонился к председателю. Иван Степанович чего-то встревожился и тоже наклонился к самому лицу бригадира.
— Мне почему-то кажется, — шепотом объявил Пастухов, — что Офицерова покончила с собой сознательно. Понимаете? Сама бросилась.
Иван Степанович утер с висков пот и откинулся на спинку стула.
— Это ты один надумал или с кем-нибудь? — спросил он.
— Этого нам еще от тебя не хватало! — укоризненно протянул Белоус.
— Да! — усмехнулся председатель, оправившись от неожиданности. — С тобой, брат, не заскучаешь! Запустил ракету. Покрепче скоростной механизации…
— Она в людях разочаровалась, — пытался объяснить Пастухов.
— В каких людях? В наших, советских людях?
— Да нет, в одном человеке. В самом для нее драгоценном.
— Чего же такое в нем драгоценного? Зуб золотой?
Иван Степанович решил не зарываться и разговаривал терпеливо, как с неразумным малышом.
— Любила она его, понимаете? — волновался Пастухов. — Любила.
— Ты думаешь, на нее кидаешь тень? — предупредил Белоус. — Ты на себя кидаешь тень. Позабыл, куда она ночью бегала?
— Ну, хорошо, хорошо, я объясню, — замахал руками Пастухов. — Теперь ее все равно нет… Теперь можно. Она пришла ко мне после поездки хора в Москву. Пришла больная, с температурой. Ее трясло всю. Она там, в Москве, бегала к этому гаду, прямо из театра, без пальто и без шали бегала… Прибежала, а у того другая… Вы же все видели — Груня вернулась черная от горя.
— И пришла к тебе утешаться? — спросил председатель.
— Да, да, именно! — обрадовался Пастухов, посчитавши, что ему начали верить. — Ей узнать надо было, может ли мужчина изменить, если любит.
— И как ты осветил этот вопрос?
— Сначала я категорически сказал — нет. Если любит — изменить не может. Она застонала, будто я выстрелил в нее из нагана. И тут меня осенило. Ко мне, понимаете, бывают минуты, приходит озарение, когда вдруг все кругом далеко, далеко видно. Так и тогда…
— А у меня вопрос, — прервал его Белоус. — Почему она именно к вам пришла за утешением?
— Да потому что… потому что… — он опустил голову и словно бросился в омут, — считала, наверно, что я ей симпатизирую…
— Неубедительно.
— Ну ладно! Дело не в этом! На меня нашло озарение, понимаете… Я. схватил «Былое и думы», второй том. И книга сразу чудом открылась на нужной странице- Я зачитал ей отрывок… Там Герцен исповедуется, как однажды изменил жене…
— Всюду выискивает темные стороны, — покачал головой председатель. — Даже у великих демократов.
— При чем тут темные стороны? Груня уцепилась за эту книжку, как за спасательный круг. «Я, — говорит, — ему должна написать. Он там, наверное, переживает, кается! Я утешу его!..»
— Неубедительно, — проговорил Белоус.
— Ну хорошо, хорошо! А помните, Груня в феврале на три дня пропала? — Пастухов говорил быстро, торопливо, ровно боялся, что мы разбежимся. — Опять же к нему ездила! Вернулась — встретил ее в павильоне. Была немного выпивши… «Ты, — говорю, — чего здесь?» — «Это, — говорит, — не я. Я, — говорит, — себя в Москве оставила». Стала меня бранить: «Вы, — говорит, — моральные да положительные, церемонитесь, ушами хлопаете, а у вас из-под носа сволочь всякая девчонок выхватывает, а вы огарками пользуетесь…» Разочаровалась. В людях разочаровалась.
— Что же она сразу, как разочаровалась, не кинулась? — спросил председатель.
— Не знаю… Может, чтобы не было подозрений. Она и под колесами любила паскуду своего.
И Пастухов крепко сжал костистые кулаки.
— Ну ладно, — председатель хлопнул ладонью по колену. — Герцен там, измены, это все художественная литература. Какие у тебя конкретные доказательства? Известна тебе фамилия ухажера?
Пастухов покачал головой.
— Известно, кто была у него эта, как ее… дополнительная женщина?
Пастухов снова покачал головой.
— Ну вот!
— А что вот? Какие могут быть доказательства, если она сама решила скрыть это… Одно можно утверждать наверняка: на таком расстоянии продержаться на руках Груня не могла. Я и то из сил выбился.
— Что ты городишь? — выпучил на него глаза председатель.
— Точно. Сегодня утром вышел на то место, где цеплялась Груня, и схватился за поручни товарного поезда. Проволочился до пятого пикета и сорвался.
Он положил на стол ладонями кверху черные, вспухшие руки.
— Ты что? — председатель встал. — Вовсе с ума спятил? А если бы сам… под колеса. Об отце, матери подумал?
Пастухов сидел потупившись.
— Ну ладно, — сказал председатель. — Допустим, твоя правда. Давай переиграем это дело, давай баламутить народ. Давай заместо подготовки к юбилею артели выкапывать могилы. Погубителя Офицеровой ты не знаешь и никогда не узнаешь. Никаких форменных доказательств у тебя нет. Чего мы добьемся в итоге? В итоге мы добьемся одного: пятна на памяти Офицеровой. Желаешь — давай.
— Не надо, Иван Степанович, — проговорил Пастухов тихо.
Голос у него был, как бы сказать, какой-то пустой, бесчувственный голос.
Видно, в этот момент лопнула у него в душе важная пружина, и я поняла, что отныне с ним будет все меньше и меньше хлопот.
Мне бы порадоваться, а нет! Обуяла меня вдруг такая тоска, такая тоска, что и высказать не могу.
14
В тот же день подошел мой черед мыть у дяди Лени полы. После Груни он остался один, и наши певицы постановили ходить к своему наставнику по субботам прибираться.
Раскидав немного личные, служебные и общественные дела, угомонив кое-как Пастухова, я купила в павильоне гостинцу — мятных пряников — и побежала в Закусихино.
Дядя Леня обитал в той самой избушке, которую поставил в конце войны дружку своему — Офицерову.
Избушка была махонькая, стесанная без прирубки. На лицевой стороне два окошка, да сбоку, на двор, — небольшая гляделка. Вот и вся краса.
Крылечка за недосугом недоделали, и вместо приступочки перед дверью так и лежал утопший в землю валун.
В горенке все осталось, как было при Груне. Даже численник показывал 27 февраля. После нее некому стало отрывать листочки. Узкая железная кроватка была чисто застлана, одеяльце углажено, подушечка лежала на подушечке, а на верхней — укрывальце.
В ногах, у кроватки, стояла этажерка, сплетенная из прутиков дядей Леней для своей Гулюшки. На полке — два штабелька книг.
Под стеклом в большой крашеной раме от зеркала виднелись несколько довоенных фотографий Груниных родителей — отца и матери, вместе и по отдельности. Снимки было трудно разобрать. Они отсырели в земле, когда их закапывали от немцев.
Между фотографиями заправлены билетики Московского метро и троллейбуса, голубые и розовые: память январской поездки Груни в Москву.
Билетики своей февральской поездки она повыкидывала.
Возле постели висела почтовая сумка искусственной кожи, та самая сумка, с которой Груня отправилась в свой последний поход. Только звание инвалида войны помогло дяде Лене завладеть сумкой, да и то пришлось дойти до начальника почты и составлять длинную объяснительную бумагу для бухгалтерии.
Больше ничего примечательного в горенке не было, если не считать трех-четырех цветных картинок, развешанных для красоты по стенам. Картинки Груня вырезывала из «Огонька» и прикрепляла булавками. Так они по сей день и держались на булавках: «Шахтерка» Касаткина, «Председательница» Ряжского и какая-то жгучая брюнетка в черной шали — испанского художника Гойи.
Хотя дядя Леня и старался сохранять порядок, насколько ему позволяла слепота, — прибирал посуду и поливал сады на подоконнике — герань да кактус, — все-таки после Груни стало погрязней. В немытых стаканах жужжали мухи.