Лютер - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какая ни на есть Церковь – какая ни на есть мать – другой не будет. Или будет? Все религиозное движение, начатое Лютером и до наших дней не конченное, – Протестантство-Реформация, – не ответит на этот вопрос, потому что ответ на него зависит не от человеческой воли. Только тогда, когда сердце наше будет до конца измолото в пшеницу Господню, между двух жерновов, мы услышим ответ.
Иноческая ряса—одежда особого рода: можно ее надеть, но снять нельзя. Это Лютер испытал на себе: въевшуюся, вжегшуюся в тело его рясу срывает он, как отравленную одежду Нисса, вместе с кусками тела, и мечется от боли. Может быть, все его противоречия, когда он говорит о Церкви, – не что иное, как эти метания.
«Я и сам не знаю, каким духом я обуреваем», – Божьим или бесовским.[301]
«Бес поверг его и стал бить» (Лука, 9:42). В судорогах бьется тело бесноватого, так же бьется и душа Лютера в противоречиях.
«А что, если диавол, подкидыш, килькропф Матери Церкви – не папа, а я?» – этого, может быть, Лютер не думает, но чувствует, что мог бы подумать, и это уже достаточно, чтобы волосы на голове его зашевелились от ужаса, и точно куском льда кто-то провел у него по спине: «Я не он, я не он! На, nоn sum, non sum!» – хотелось ему закричать так же, как тогда, когда священник читал дневное Евангелие о глухонемом бесноватом. «Я не знаю, не отступил ли Бог от меня», – может быть, подумал он в одну из таких страшных минут.
20
«Я – потомок христианских государей, всегда защищавших католическую веру и всегда ее поддерживавших до смерти… Этому делу буду предан и я. Нет никакого сомнения, что этот монах, один восставший на весь христианский мир, заблуждается… Вот почему я решил отдать всю мою власть… и тело мое, и кровь, и жизнь, и душу на защиту веры», – это говорил на первой Диэте, великом собрании всех членов государственных, созванном в Вормсе, в январе 1521 года, тихий мертвенький мальчик, старичок двадцатилетний, владыка полумира, только что выбранный император Священной Римской Империи, Карл V.[302]
В самый канун Диэты, 3 января, папской буллой Decret Romanum pontificem Лютер был отлучен от Церкви окончательно и предан анафеме. В то же время Папа, в послании к императору, настоятельно просил его исполнить приговор Церкви над еретиком, чтобы «покончить с этой чумой»; это значило: «сжечь еретика на костре».[303] Но легче было императору сказать «Душу мою отдать на защиту веры», чем это сделать. Карл не хотел и не мог, на следующий день после избрания своего, восстановить против себя всю Германию, чтобы угодить Папе. Между двумя огнями оказался тихий мертвенький мальчик – между государством и Церковью, между Римским Первосвященником и Римским Кесарем – самим собою, а своя рубашка все-таки ближе к телу. «Здесь, в Германии, действие Лютера на все умы таково, что схватить и казнить его, только по суду церковному, без суда гражданского, значило бы поднять во всем народе восстание», – ответил император Карл папскому легату Алеандру, когда тот, на заседании Диэты, 13 февраля, напомнил, что «в делах веры император – не судия», больше чем просил – требовал от лица Папы, чтобы приговор над еретиком исполнен был немедленно.
Что за человек был Алеандр, видно по словам его, в которых не пастырь говорит с овцами, а щелкает на них зубами волк: «Если немцы… захотят свергнуть власть Рима, мы сделаем так, чтобы они, терзая друг друга, в собственной крови своей захлебнулись!»[304]
Очень большое влияние на Карла имел духовник его, францисканский монах Глапион, человек большого ума, но «такой непроницаемый (по воспоминаниям Эразма), что можно было с ним прожить десять лет, не зная, что он действительно думает»; кажется, великий честолюбец, работавший только на себя и на императора. Тайной целью обоих было ограничить земное владычество пап. В Лютере видел Глапион наилучшее для этого орудие.
«Я отнюдь не враг Лютера, – нашептывал он канцлеру Фридриха Мудрого, доктору Понтаусу, на тайном совещании в Вормсе. – В прежних писаниях его есть много поучительного для Церкви. Книга его „О христианской свободе“ свидетельствует о великом уме и прекрасном сердце; но другая книга „О вавилонском пленении Церкви“ меня смутила… лучше бы он от нее отрекся или признал, что написал ее в минуту гнева на своих врагов». Очень умно и верно указывал Глапион на то, что Лютер сильно «преувеличивал», говоря о власти Папы, и «противоречил себе», когда называл Папу то «наместником Христа», то «Антихристом». Если он откажется от этих заблуждений, то все остальное «пустяки» и может быть истолковано в благоприятном для него смысле. «Так, добрый товар его, уже почти вошедший в гавань, не потерпит кораблекрушения. Большая часть врагов Лютера не понимает его, и если он сам откажется от некоторых ошибок, то и суждение Папы о нем будет легко изменить».[305]
Волчий зуб Алеандра был для Лютера, может быть, не так опасен, как лисий хвост Глапиона: тот хотел его сжечь, а этот – в грязной утопить луже все его дело, восстание человеческой совести свести в бессовестной сделке на нет. После долгих колебаний между землей и небом – государством и Церковью – император наконец решился на два противоречивых действия: в угоду Римскому Кесарю – себе самому – вызвать Лютера на суд Вормской Диэты, а в угоду Римскому Первосвященнику – издать указ о сожжении Лютеровых книг.
26 марта, во вторник на Страстной неделе, императорский глашатай, Гаспард Штурм (Gaspard Sturm), по прозвищу Германия, привез Лютеру в Виттенберг вызов на суд вместе с охранным листом, в котором император называл Лютера не «еретиком» и не «мятежником», как в указе о сожжении книг, а «своим досточтимым и возлюбленным верноподданным».[306]
«Если император вызовет меня, чтобы умертвить… я поеду, – писал Лютер Спалатину еще за неделю до получения вызова. – Я не убегу и слова Божия не предам… хотя и твердо знаю, что эти кровожадные люди не успокоятся, пока не умертвят меня».[307] «Римскую Церковь я готов почтить со всем смирением… выше всего, что на небе и на земле, кроме одного Бога и Слова Божия, – писал он в эти же дни Князю-Избирателю. – Я охотно отрешусь от моих заблуждений, если только мне докажут, что я заблуждаюсь… потому что если бы я отрекся просто, то это казалось бы насмешкой и послужило бы к стыду самой же Церкви».[308]
2 апреля отправились они в путь в крытой от дождя и солнца колымаге, с кучей соломы, вместо сидения.[309] Путь от Виттенберга до Вормса, через всю Германию, был триумфальным шествием Лютера. Бесчисленные толпы сбегались к нему навстречу. Но в то же время, по всем городам, согласно с указом императора, книги его «благочестивого и возлюбленного верноподданного» сжигались на кострах. «Может быть, книги сначала, а потом и сочинителя», – мечтали многие, которые и теперь, как некогда, на пути в Аугсбург, предсказывали ему участь Яна Гуса.[310]
«Гус был сожжен, но не истина, – отвечал Лютер на эти предсказания. – Император хочет меня запугать сожжением книг моих, но жив Господь – и я войду в ворота Вормса вопреки вратам адовым! И если бы от Виттенберга до Вормса зажгли огонь до самого неба, и если бы там было столько же диаволов, сколько черепицы на крышах, я все равно туда войду!»[311]
Лютер ехал в Вормс, как воин кидается в огонь сражения. «Мученик», «исповедник» – вот слова, которыми все в эти дни объясняется в нем.
21
16 апреля он прибыл в Вормс. Императорский глашатай, Гаспард Штурм, «Германия», в одежде из золотой парчи, с черным двуглавым орлом на груди и на желтом знамени, предшествовал ему на коне; множество рыцарей следовало за ним. Более двух тысяч граждан собралось на пути. Люди выглядывали из окон и теснились на крышах домов. «Так вступил в Вормс великий ересиарх. Столь почетной встречи не был удостоен сам Император». «С нами Бог!» – воскликнул Лютер, вылезши из телеги и оглянув толпу демоническими глазами своими. Одни считают его сумасшедшим, другие – бесноватым, но есть и такие, которые видят в нем «избранный сосуд Божий», доносил в Рим папский легат.[312] В окнах книжных лавок можно было видеть портрет Лютера, с голубем Духа Святого, нисходящим на голову его и с окружавшим ее, как на иконах, сиянием.[313]
На следующий день, в четыре часа пополудни, маршал императора вместе с глашатаем пришли к нему в гостиницу и повели его в епископский дворец, где происходили собрания Диэты. Улицы запрудила такая толпа, что его должны были вести обходным путем, по задворкам и садам Мальтийских рыцарей.
Около часу прождал он перед входом в палату собрания.
«Ох, монашек, монашек, – говорил ему, ласково похлопывая по плечу, один из тогдашних знаменитых военачальников, Георг Фрундсберг (Frundsberg), – ты в такую переделку попадешь, какой никто из нас и в самых кровавых боях не видывал!»[314]