Третья мировая Баси Соломоновны - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нетрудно догадаться, что столь богато одаренного литератора ждала иная, куда более громкая карьера. Вскоре он был направлен в качестве культурного атташе в одну из дружественных режиму стран. Но вот стали доходить тревожные вести о приближении красных дивизий к границам его родины. Он незамедлительно пересек океан, намереваясь свить новое гнездо в Соединенных Штатах. Разумеется, волны океана смыли с его подошв прах некоторых заблуждений. Но только некоторых и только с подошв! Мифы «диктатуры креста», «румынского Иисуса» следовало поскорее скрыть ширмой «сакрального», тенями древних архетипов. И представьте себе, доктор, он изрядно преуспел! Я стал все чаще натыкаться на восторженные отзывы о его трудах по истории сказок, о его званиях, наградах.
Так начался третий акт нашего противоборства, никому не ведомого состязания. Он, всемирно признанный фольклорист, сказочник, и я, мало кому известный сотрудник Российской академии, одержимый мыслью о воскрешении памяти погубленной семьи и сотен тысяч других без вины виноватых! Я все больше полагал себя неким духом, поклявшимся отыскать в мире всечеловеческого беспамятства хотя бы крупицы справедливости, той справедливости, без которой останки жертв кровавого двадцатого столетия никогда не обретут покоя. Им ведь недостаточно, чтобы исполнители были наказаны, им необходим и столб позора, к которому пригвоздят имена вдохновителей бойни.
Наступила небольшая пауза, и профессор собрался было тихо удалиться, но больной снова заговорил:
— Я, кажется, сказал «состязание»? Нет, с моей стороны это была скорее погоня за дичью, жажда узнать в подробностях его труды и их оценки в ученых отзывах, обнаружить в его побеге в мир «сакрального» попытку замести следы прошлого. Тогда я еще не сознавал, что, по сути дела, строю этим прочную связь между нашими судьбами, связку, которая — достигни она высочайшего напряжения — чревата воздействием судьбы на судьбу. Мне тогда казалось, что это связка между Добром и Злом… А ведь ни Добра, ни Зла в чистом виде в мире не бывает…
Меня стали считать «одержимым жаждой мести», злопамятным, даже завистливым. И я в самом деле подмечал порой в себе желание принизить его достижения. Не из зависти. Я хотел довести обеспамятевшим современникам, что нет и быть не должно столь разительного несоответствия между забытым прошлым и нынешней шумной славой.
— А теперь полагаете, что были не правы?
— Нет! Дело оказалось куда сложней! Со временем я стал понимать, что во мне яростно борются два подхода, две религии, два Бога: возмездия и милосердия. Не столько в отношении того, другого, сколько в отношении самого себя. Эти люди дважды прокляты: и за то, что истребили миллионы невинных, и за то, что взвалили на души живых непосильное бремя отмщения… Могло ли что-то положить конец моим метаниям между жаждой мести и тягой к стариковскому покою? И вдруг меня осенило: такой выход есть! Давно и трепетно, сам того не сознавая, я ждал молитвенного покаяния того, другого… И вот настал час нашей встречи. Одному мне ведомая связка, повелевающая нашими судьбами, вдруг свелась к десятиметровому проходу от трибуны до шестого ряда, где сидел я. Произошло это в Сорбонне. Тот, другой, на трибуне благодарил за присвоение ему звания почетного доктора, а я, в то время работавший в университете в рамках русско-французского проекта, пришел, прочитав объявление.
Вы, наверное, умеете, доктор, определять возраст души человека по чертам его лица. Я этот опыт проделал тогда впервые. На трибуне стоял почти семидесятилетний старик, а мне явственно виделись в его облике неувядаемые черты проповедника «диктатуры креста». С трибуны же снова звучал призыв к возрождению «хомо религиозус». Что до речей, посвященных ему… Оказывалось, что господин Нае Барбелиад — творец нового гуманизма и решает эту задачу «не с надменностью философа, а с милосердием мудреца»… И еще моим ушам было дано услышать, что рубеж нового века человечество перешагнет, воодушевленное гением этого «мудреца, святого, истинного пророка»!
Конечно, вы не удивитесь, узнав, что именно под звуки этих святотатственных слов в зале, набитом его почитателями, и случился у меня первый приступ адской головной боли. Теперь я твердо знал: хотя на его родине в те годы его неохотно печатали, стоит пошатнуться хотя бы одной опоре режима, и он войдет триумфатором в сознание читательских масс, уверенный, что черные годы молодости канули наконец в бездну забвения. От подобной мысли теряли свои терапевтические свойства даже знаменитые французские неврологические пилюли… Однако, профессор, мне кажется, что я вас порядком утомил.
— Нет, это вы утомились. Отложим концовку — ведь она уже близка, не так ли? — назавтра. Отдохните, проделайте процедуры, а мне между тем позвольте за эти часы попытаться придумать свою версию. Согласны?
Больной покорно вздохнул:
— Разумеется. Любопытно узнать, какой будет концовка, придуманная опытным нейропсихологом, меж тем как въявь пережить ее пришлось пациенту. Только не забудьте, прошу вас, напомнить сестричке про укол…
7На следующую беседу врач явился во всеоружии: в кармане халата скрывался миниатюрный диктофон — будущий разговор мог содержать немало неожиданностей.
Больной, изредка машинально массируя подбородок, виски и лоб, сидел на постели, свесив ноги, и задумчиво глядел в окно, за которым шелестел молодой лесок.
— Садитесь, доктор, — тихо проговорил он. И спокойно добавил: — Кости черепа немеют.
— Сестра сказала, что ночь была спокойнее предыдущих.
— Почему бы не порадовать добрую женщину! Кстати, в прошлый раз я не успел ответить на ваш вопрос об интенсивности ночных болей и их очагах в черепной коробке. По правде говоря, я просто сделал вид, что не расслышал вопроса.
— Я понял это, Матвей Исаакович, но решил, что настаивать не стоит…
— Этой ночью я догадался, что поступил неправильно. К чему скрывать? Боль в левом полушарии теперь не меньше, чем в правом. А это по вашей части, с этой болью вы сражаетесь всю жизнь. Уж кто-кто, а вы знаете эти неправдоподобные муки — их змеиные повадки и коварные укусы. Однако, профессор, у нашего брата, иудея, боль иного свойства, она возникает частенько раньше вашей, медицинской. Уже в райском уюте материнской утробы она исподволь дает о себе знать — ибо в боли этой особый знак судьбы, племени, рода. Это боль отверженных, обреченных до появления на свет. Ей давным-давно прописаны иные снадобья, которых в мире все меньше и меньше. Чем же унять ее? Гением первооткрывателей? Победами ума? Иллюзорными удачами? Но они редко выпадают нашему брату. Остается, следовательно, выработать собственное снадобье, неявное, но достаточно сильное, чтобы…
— Добиться скорейшего выздоровления?
— Именно, дорогой доктор. Выздоровления, но в другом смысле: праведной кончины.
— Что-то я не совсем понимаю. Только, ради Бога, не волнуйтесь, я могу…
— Когда вы вошли, я, глядя на этот лесок, вспоминал свое детство. Мне вдруг открылось, что я, в сущности, с тех лет, когда рыл свои пещеры в овраге, уже вырабатывал это снадобье — и называлось оно верой в высшую справедливость. Сперва ниспосланную Творцом, а позднее — человеческим разумом.
Но не будем отвлекаться. Уже некогда. Я хочу, чтобы на вашей пленке, которую вы так неумело скрываете, остались мои последние слова. Последние, они обладают особой весомостью, я знаю. Может, до кого-нибудь дойдут, может, их услышат…
Врач терпеливо ждал, когда больной соберется с силами. Он уже знал, что пленка его запечатлеет отнюдь не интересующие науку подробности, а обращение к иной аудитории, куда более широкой, чем его коллеги.
— Вы, конечно, можете представить себе, с какой интенсивностью потекла моя жизнь в дни, когда стали появляться тома мемуаров моего оппонента. «Все-таки я дожил», — ликовал я. Мне обязательно нужна была его покаянная исповедь, чтобы убедить наконец самого себя, что Зло не навсегда, что оно не вечно. Ведь он же постоянно твердил: «Если нет Бога, все — пепел». Апостол же Павел считал: «Печаль ради Бога производит покаяние»… То покаяние, что превращает мщение в милосердие… Да только ли мне необходимы были его покаянные слова? Их жаждали сонмы загубленных, жаждали, как последней милости, как надежды, что выпавшее им больше не повторится…
Однако страницы мемуаров свидетельствовали о постоянных попытках автора незаметно ушмыгнуть из исповедальни, укрыться в мистических дебрях нереальных событий, в благодушных припоминаниях «счастливых грехов» молодости. Это бегство от покаяния было равноценно завещанию: «Храните семена, посеянные мною! Дождитесь часа окончательной победы беспамятства!»
Между тем беспамятство это, подкрепленное всемирной его славой, разрасталось до беспамятства вселенского. Ведь мы теперь живем в мире, забывшем, что значит покаяние. Когда забывает один, это в конце концов его частное дело. Когда забывает народ, это непоправимое, чреватое катастрофами преступление. И новый век наш обречен на множество катаклизмов, если из недр минувшего столетия не прозвучит покаянная мольба о прощении. Она еще возможна, она спасительна, ибо в каждом из нас то время пока еще живет. Оно живет, по-прежнему переиначивая границы между Добром и Злом. Новый же век, оглядываясь на него, замедляет ход, топчется на месте, а кое в чем и пятится назад…