Дама в синем. Бабушка-маков цвет. Девочка и подсолнухи [Авторский сборник] - Ноэль Шатле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До сих Марте было вполне достаточно той глубины ощущений, какая выпала ей на долю. Настолько, что она даже и не задавалась вопросами о том, испытывает ли какие-то чувства и что это за чувства. Впрочем, что она знала о чувствах? Помнила, что маленькой девочкой очень любила свою маму — пока ту не унесла болезнь. Могла бы рассказать о том, как любит своих детей и внуков. Вот и все. Этим и ограничивались ее познания.
Она довольствовалась какими-то черновыми, примитивными чувствами — словно бы «сырьем эмоции», и даже они были для нее, по меньшей мере, утомительны, пусть и сводили с ума.
Как и в тот вечер, когда они слушали «Севильского цирюльника», голова ее порой не выдерживала избытка переживаний. Она укладывалась в постель, переполненная ими, но изнуренная, и засыпала, опять забыв принять снотворное. Левому бедру все это тоже даром не проходило. А что до сердца, то оно вообще не желало поддаваться. Оно приводило Марту в замешательство до такой степени, что она подумывала, а не стоит ли наведаться к доктору Бине, вроде бы мудрое решение… Не взбудораженное и не поддерживаемое энтузиазмом, который вызывали в ней зрелища или ужины с чуточкой вина, ее сердце слабело и начинало работать неохотно, будто хотело напомнить Марте о ее долге, о том, что, в конце-то концов, она — старая дама: утверждение, нелепость и неуместность которого она принимала с огромным трудом. Черт побери, какое отношение имеет это мешающее движениям, ставящее палки в колеса и непрестанно обуздывающее Марту разбитое тело к волшебной легкости всего ее существа, готового на любую дерзкую выходку?
Может быть, именно вспоминая об этом, перед тем как подняться по лестнице или выбраться из слишком глубокого кресла, Марта и сейчас подносила обе руки к груди, но теперь этот жест означал не то, что прежде. Теперь она таким образом подбадривала свое сердце, словно бы говорила ему: следуй за мной, очень тебя прошу, давай вместе преодолеем и эту высоту.
И Человек-с-тысячей-шарфов, и его Собака заметили, как она прижимает руки к груди перед каждым новым испытанием. И тот, и другая с уважением относились к этим моментам нерешительности, когда Марте необходимо было собраться с силами, приободриться. Но они делали вид, будто этих мгновений нет, один начинал поправлять шарф, другая чесать себя за ухом, обмениваясь при этом отнюдь не ускользавшими от внимательных глаз Марты и казавшимися ей забавными заговорщическими взглядами: ясное дело, они понимают, они ведь и сами старые… И минута слабости проходила, и вся троица опять бросалась очертя голову навстречу новым удовольствиям.
Быть всем троим разбитыми клячами? Что ж, и в этом есть своеобразное очарование. Усталость обязывает быть доброжелательными, благодушными, она даже подталкивает к нежности. Бывало, рухнут они — все трое рядышком — на скамейку какого-то из садов или бульваров, и — играя в то, что и делать-то им нечего, и говорить-то не о чем, а на самом деле используя эти минуты, чтобы перевести дыхание, набраться сил, — сидят так, запутавшись в руках и в лапах до тех пор, пока Человек-с-тысячей-шарфов не подаст сигнал к действию, предлагая нечто, способное мгновенно возродить энтузиазм Марты и Собаки, всякий раз вдохновляемый его новыми проектами.
Но всем многочисленным развлечениям, всем мероприятиям, которые он придумывал и осуществлял для нее и с ней, Марта предпочитала свидания наедине, вернее, в «Трех пушках», где у них теперь был свой, общий столик. Именно здесь, а не в каких-то других краях Человек-с-тысячей-шарфов и ухаживал за ней.
Если он оставлял Собаку дома, Марта говорила себе: «Любовное приключение уже носится в воздухе», — но еще острее она чувствовала, что он именно ухаживает за ней, когда на шее Человека-с-тысячей-шарфов, входящего в кафе, не оказывалось ни кашне, ни шейного платка, когда шея его оставалась голой, будто обнаженность этого небольшого участка кожи, напоминающая признание в том, что вот, мол, в каком я уже возрасте, обладала способностью открывать заодно и сердце, давая волю излияниям чувств.
Человек-с-тысячей-шарфов говорил тогда такие слова, каких Марта сроду не слышала, в основном — комплименты, но изложенные столь необычайным образом, что, стоило ему произнести нечто подобное, волнение ее сразу же доходило до предела. Да-да, она ужасно волновалась, и волнение это было не совсем понятно ей самой, наверное, потому, что она не могла определить, откуда оно исходит.
Иногда ей чудилось, будто — из головы, а иногда она ощущала его, это волнение, в животе, в той самой выемке, в том враз опустевшем месте, куда ударила пуля, где страх впервые коснулся ее запомнившимся навсегда таким нежным уколом.
А потом это волнение — нет, не растекалось по всему телу, оно словно бы заражало душу, покалывая в самом тайном ее уголке своим восхитительно тонким острием, не поселяясь там, а пролетая сквозь нее и сея при этом сладостные зерна наслаждения.
И еще были подарки. Когда Марта заглядывала в пакетик, сердце неожиданно пробуждалось и отвечало ей торжествующей песнью. Оно начинало отчаянно биться. А шуршание бумаги перекрывало все шумы «Трех пушек». Можно было подумать даже, будто все в кафе замирали, слушая это шуршание.
Под нежным и веселым взглядом Человека-с-тысячей-шарфов она разворачивала подарок с таким ощущением, словно расстегивает платье, и щеки ее пылали.
В таких случаях Валантен никогда не отходил далеко. Он приближался, вроде бы для того, чтобы предложить им по второй рюмке портвейна, а на самом деле — чтобы восхититься сюрпризом.
Среди самых необычных подарков она часто обнаруживала рисунки, на которых была изображена — главным образом сангиной — женщина в шляпе, поразительно похожая на ее дочь.
Она так и говорила:
— До чего же красиво. Можно подумать, это моя Селина.
А Человек-с-тысячей-шарфов неизменно отвечал:
— Нет, Марта, это вас я вижу такой. Это вы…
~~~
Толстая перекошенная физиономия в глазке выглядела смешно и угрожающе. Мадам Гролье размахивала руками и давила на кнопку звонка. У Марты не оставалось выбора: придется впустить эту цербершу, пока она не проткнула дверь насквозь…
Консьержка, сменив гримасу на улыбку или что-то похожее, произнесла с порога: «Кое-кто оставил вот это для вас… Кое-кто сказал, чтоб непременно в собственные руки…»
«Вот это» оказалось плоским пакетом, перетянутым красной ленточкой. Что же до «кое-кого» — на неопределенном местоимении был сделан акцент, оно прозвучало с пафосом и чуть-чуть насмешливо, — Марта мгновенно догадалась, что «кое-кто» должен выглядеть пожилым господином, напоминающим художника, что он, скорее всего, был одет в коричневый вельветовый пиджак и носил на шее экстравагантный шарф… Или шейный платок…
Марта посмотрела на консьержку. Должно быть, существуют, думала она, посланцы, специально предназначенные для некоторых поручений, и у них такие божественные лица, наверное, ну, например, как лик ангела с Боттичеллиевского «Благовещения», репродукцию которого Человек-с-тысячей-шарфов бережно хранил в своем альбомчике для набросков.
Она поблагодарила мадам Гролье и отобрала у консьержки пакет, чуть ли не вырвав его из цепких пальцев.
— Это… Это ваш друг? — настоятельно требуя ответа, с нажимом спросила шпионка.
— Да. Да. Именно так. Друг!.. Пока, мадам Гролье… Всего хорошего!
Марте было не по себе.
Сегодня вечером у них не предполагалось свидания, потому что ему надо было вести к ветеринару Собаку, у которой вдруг пропал аппетит. «В таком возрасте это тревожный признак», — уточнил Человек-с-тысячей-шарфов, и Марта видела, что он действительно немного тревожится.
Нет свидания, и все-таки Феликс здесь, рядом с ней, он здесь — в этом подарке, который ей не терпится развернуть, пусть даже нет поблизости Валантена, который порадовался бы с нею вместе…
Марта стала снимать упаковочную бумагу прямо на кухонном столе; слева стояла ваза с компотом из яблок, справа — шкатулка для рукоделия, которую она решила разобрать и привести в порядок, потому что уже сто лет, как не шила, ну, не сто лет — несколько недель, и за это время как бы в доказательство ее беззаботности и стремления к излишествам во всем скопилось сто-о-олько штопки! А сердце ее пело…
Футляр, и довольно большой, да уж, маленьким его не назовешь, а в нем — альбом, старый альбом, нет, одна пластинка, виниловый диск с отрывками из «Севильского цирюльника», а на картинке, украшающей «домик» для пластинки, — Розина в огненно-красном платье, женщина-взрыв, женщина-извергающийся вулкан, и все это, судя по истертости картона обложки, давным-давно было во владении Феликса, может быть, даже сопровождало его очень долгие годы, деля с ним одиночество.
Значит, это его диск! А насколько же это более драгоценный подарок, чем любая новая пластинка! И, значит, это его Розина, его пылкая Розина, которую он захотел преподнести Марте как часть себя самого, но и для того, конечно же, чтобы, как прежде, разделить с ней восторг, напомнив, что они ощущали, первый раз слушая вместе оперу, чтобы хрупкое женское запястье снова почувствовало тяжесть мужской руки и чтобы безумные и стройные рулады, дивные звуки, которые можно было бы назвать самой Любовью, проникли теперь в ее дом и поселились в нем так же прочно, как жили до тех пор в его доме. Заполнив дом до краев…