Время неприкаянных - Эли Визель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Тогда, в конце 1956 года, было сравнительно легко пересечь границу некоторых европейских стран: тысячи венгров делали это каждый день после того, как их восстание было подавлено танками Красной Армии. Наверное, западные правительства чувствовали свою вину, поскольку этих беженцев принимали лучше, чем их предшественников в 1945–1946 годах. Гамлиэлю не было еще двадцати, когда он сел в Вене на Восточный экспресс, отправлявшийся в Париж. Даже не зайдя в гостиницу, где следовало встретиться с другими эмигрантами, он пошел пешком от Восточного вокзала до улицы Сен-Дени. В Будапеште один товарищ по партии превозносил этот квартал до небес и дал все объяснения, необходимые для достижения цели.
— Приоритет приоритетов для моего товарища? Не смейтесь: познать тайну Творения, заняться любовью.
— Я не смеюсь, — сказала докторша, очень сильно сжав ему руку.
— Для меня это было впервые.
— В двадцать лет?
— Разве это такая уж редкость?
— У некоторых людей все редкость, — сказала она с нежностью. — Каждый миг их существования одновременно предсказуем и непостижим. И вы, мой бедный друг, мне кажется, к ним принадлежите.
— Ради Бога, не жалейте меня, я…
Гамлиэль обрывает фразу на полуслове, и глаза его зажигаются мрачным огнем.
— А я… я жду продолжения вашей истории, — говорит докторша.
— Она не слишком красивая.
— Я не люблю слишком красивые истории. Я всю жизнь слушаю истории совсем другого рода.
…В тот день, спускаясь по улице Сен-Дени, Гамлиэль почувствовал, как желание взрывается в нем тысячей ярких лучей. Он не знал, куда смотреть, как отвечать на кокетливые призывы. Накрашенные, дерзкие, вызывающе одетые женщины обращались к нему по-английски, по-немецки, но только не по-венгерски. Однако он благодаря журналисту из Будапешта и лицейским урокам понимал французский. И выбрал ту, которая обещала ему на этом языке целый час райского наслаждения, правда мило попросив заплатить несколько сотен франков за вход.
В крохотном гостиничном номере, чьи стены и мебель пропахли плесенью, она начала быстро раздеваться. Гамлиэль замешкался.
— Ты хочешь, чтобы я разделась совсем? — со скучающим видом спросила она. — Это будет дороже.
— Не стоит, — ответил он сдавленным голосом.
— Как хочешь. Но ты давай поторапливайся, милый, — сказала она, сняв трусики кроваво-красного цвета и бросив их на засаленное кресло. — Я не могу весь день ждать.
Гамлиэль, с пылающими щеками, стянул брюки и аккуратно сложил их. Женщина, лежавшая в постели, начала терять терпение:
— Ну, где же мой подарочек?
Он не понимал.
— Деньги, — раздраженно объяснила она. — Должок отдай.
Порывшись в карманах пиджака, он протянул ей несколько бумажек.
Она пересчитала их и сжала в кулаке.
— Хорошо. Давай.
— Подожди, — сказал Гамлиэль.
Он мог только смотреть на нее. Лежа на грязной постели с раздвинутыми коленями, она раздраженно подгоняла его:
— Сколько раз тебе повторять, ангел мой? Не могу я здесь всю сучью жизнь пролежать, сам знаешь. Иди сюда и бери то, что твое.
— Подожди.
— Чего ты ждешь? Революцию или Мессию?
Он покраснел. Как любой еврей, он знал, что должен каждую секунду бытия ожидать Мессию, даже если Тот медлил с приходом, но никогда ему не пришло бы в голову, что Спаситель может появиться в таком месте.
Внезапно женщина приподнялась на локте.
— Скажи-ка, гаденыш, ты что, не хочешь меня? Я тебе не нравлюсь? Быть может, тело мое тебе противно?
— Да…
Он тут же спохватывается:
— Я хочу сказать, нет. Но не сейчас. И не так.
— Слушай, а ты, часом, не извращенец? Нет? Тогда кончай вешать лапшу на уши. Иди сюда и покончим с этим!
Гамлиэль смотрел на ее недоброе лицо, полусогнутые ноги… и чем больше смотрел, тем сильнее его охватывал страх.
— Это в первый раз, — сказал он охрипшим голосом.
Она расхохоталась.
— Девственник, о-ля-ля! Ты моя удача, иди сюда быстрее!
Не в силах справиться со смятением, Гамлиэль поспешно оделся и удрал.
— Опасно смотреть туда, куда не следует, — делает вывод докторша. — Именно поэтому любовью занимаются с закрытыми глазами, вы ведь с той поры это узнали?
— Я узнал многое, — отвечает Гамлиэль.
Ему хочется прикоснуться к пальцам, к руке, погладить волосы, затылок, лицо, ощутить тепло и призыв ее тела, раскрыть ей губы, примириться с жизнью и с живыми, но он боится показаться смешным. А впрочем, что может со мной случиться? Меня оттолкнут? Вся моя жизнь состояла из череды отталкиваний. Когда я говорил, меня просили помолчать. Когда не раскрывал рта, требовали объяснений. Никогда мне не удавалось быть самим собой. Даже в любви.
Он несмело протягивает руку к Лили Розенкранц, но та качает головой.
— Не так, не теперь, не здесь.
Но где же тогда? И когда?
— Не здесь, — сказал Гад.
— Почему это? — удивился Диего.
— Всему свое время и свое место. Говорить о ненависти здесь было бы непристойно. Будем осмотрительны, друзья.
Ненависть и презрение. Ненависть к миру и презрение к себе. Возрождение антисемитизма в различных формах. Гамлиэль часто беседовал об этом с Болеком, Диего, Гадом и Яшей с тех пор, как все они оказались в Нью-Йорке. У них возникла привычка собираться в одном еврейском ресторанчике рядом с редакцией «Форвертс», еженедельной газеты на идише. Там они делились своими ностальгическими переживаниями, быть может, угрызениями и порой шумно радовались. Гад, молчаливый израильтянин, который улыбался, лишь когда играл на скрипке, был самым молодым среди них. Стройный, мускулистый, с напряженным, настороженным взглядом, он отличался крайней неразговорчивостью. Когда друзья спрашивали, отчего слова из него приходится вытягивать клещами, он неизменно отвечал: «Я научился быть осмотрительным».
Все пятеро, бывшие апатриды, познакомились в начале 60-х в Париже, во время ежегодной встречи еврейских беженцев. Обсуждалось там, как продлить вид на жительство, добиться разрешения на работу, получить американскую или канадскую визу. Они понравились друг другу и, с тех пор как перебрались в Нью-Йорк, стали регулярно встречаться.
— Ненависть, это мне знакомо, — сказал малыш Диего, прихлебывая теплый кофе. — В Вальядолиде именно она помогала нам выжить, и мне случалось призывать ее в своих молитвах: «Иже еси на небеси, ненависть насущную подаждь нам каждый день». Потому что сам Господь стал Богом ненависти.
— Это хуже, чем кощунство, это безумие, — прервал его Болек. — Господь может ненавидеть, но не подстрекать к ненависти.
— Что ты об этом знаешь? — нервно возразил Диего. — Во-первых, я свободный человек! Свободный, как Господь. Мы созданы по образу Его. Следовательно, если Он может ненавидеть, я тоже могу. Во-вторых, ты говоришь о Господе, словно Он твой приятель, твой союзник… Вы что, обделываете вдвоем всякие темные делишки?
— Успокойся, — сказал Болек. — Твой прекрасный литовский акцент переходит в скверный идиш.
— Не твое дело! Если я хочу нервничать, значит, нервничаю. Если желаю проклинать, проклинаю, понял? Если желаю ненавидеть, ненавижу. Я научился этому в Испании. Там мы были свободны. Свободны ненавидеть.
— Как Господь, — иронически повторил Болек, почесывая голову.
— Да, как Господь! Быть может, не все люди Его достойны, но я достоин, потому что верю: Он хочет, чтобы мы приняли свободу, дерзновенно Им нам подаренную…
— Свободу делать все, что угодно?
— В любом случае все, что я хочу.
— Ты несешь чушь, — сказал Болек.
— Будьте осмотрительны, — вмешался Гад. — Вы слишком много говорите.
— А ты слишком мало! — воскликнул Яша.
— Ты веришь в Бога, Яша? — спросил Болек.
— Одно с другим никак не связано.
— А твой кот Миша верит?
— У него бог кошачий.
Почему в спорах даже агностики и неверующие всегда взывают к Богу? — подумал Гамлиэль. Он вспомнил слова Честертона: когда люди перестанут верить в Бога, это не будет означать, что они больше ни во что не верят — это будет означать, что они готовы поверить во что угодно. Привести эту цитату? Чтобы успокоить умы, он предпочел рассказать историю:
— Вы помните Илонку, певицу, у которой я жил и которой обязан своим спасением? «Мне страшно, — часто говорила она вечером, вернувшись из кабаре. — Мне страшно и мне стыдно». Как-то раз к ней неожиданно зашел один ее знакомый офицер-нилашист. Он был не в духе. Она тоже, но причина ее дурного настроения была мне известна. Русские приближались к столице, и ополченцы-антисемиты ходили из дома в дом, обыскивая подвалы и чердаки. Спрятавшихся евреев забивали насмерть, а трупы потом бросали в Дунай. Среди жертв были соседи, которых она хорошо знала. Но дурное настроение офицера имело совсем иную причину: слишком мало евреев он арестовал. «Ты должна мне помочь, — сказал он Илонке. — Ты наверняка знаешь тех людей, которые укрывают жидов. Назови мне имена, адреса, я составлю список». Чтобы утихомирить его, она стала ласкаться к нему. Целовала в лоб, в губы. Они уже повалились на постель, когда она заметила меня. «Ты что здесь торчишь? — гневно вскричала она. — Ступай к себе в комнату, живо!» От страха я оцепенел. Тогда офицер, вскочив одним прыжком, вытолкал меня за дверь. Он сделал мне больно, и я с тех пор возненавидел его. Не за то, что он убил многих евреев, тогда я этого еще не понимал, но за то, что разлучил меня с Илонкой. Эта ненависть все еще живет во мне.