Счастье жить вечно - Аркадий Эвентов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все же Валентин и Борис не сдержались. Прежде чем Михаил Иванович заговорил, они одновременно, с трепетной надеждой произнесли:
— Нина?!
— Партизанка-разведчица Станкевич, наша Нина Петрова, только что убита в стычке с фашистами, — овладев собой, глухим, дрогнувшим голосом ответил Ляпушев. — Нина вела себя героем.
Он в нескольких словах рассказал, как все случилось.
Никогда еще Валентин не испытывал такой душевной боли. С ней ни в какое сравнение не шли самые тяжкие физические страдания, которые он за всю свою жизнь перенес. Было выше человеческих сил ее превозмочь, унять, заглушить. Он тяжело опустился на пол землянки, и рыдания, которые ему хотелось подавить в груди, остановить у сердца, вырвались…
Борис рукавами ватника тер глаза. Ляпушев, как был, не переодеваясь, не смывая кровь и грязь с лица и рук, присел на пенек в углу, запрокинув голову, оперся затылком о стену. Никто из них, этих трех мужчин, обросших бородами, огрубевших, ожесточившихся, каждый день смотревших смерти в глаза, не стеснялся такого необычного проявления нахлынувших чувств, не скрывал своих горьких, безутешных слез.
Где-то там, в Канторке, гитлеровцы глумятся над трупом Нины, волокут его по улице, пинают коваными сапогами. Ее боевые друзья узнают об этом завтра: Ляпушев побывает в другой деревне, расположенной невдалеке, и там крестьянки, только что пришедшие из Канторки, поведают ему о том. Но сейчас, в эту страшную ночь, Нина с ними, — живая, родная, незаменимая. Всеми своими мыслями ни на минуту не расстаются они с ней.
Незримо входит Петрова в землянку, садится в своем полутемном углу и, подперев кулачком светловолосую милую головку, вступает в беседу, которой, казалось, не было ни начала, ни конца, о самом задушевном, о том, как будут они жить после войны; с чего, прерванного либо отодвинутого ею, начнут; что совершат под ясным мирным небом.
Нина не таила своего чувства зависти, просто и искренне открывала его друзьям. Зачем скрывать? Да, она испытывала это чувство всякий раз, когда случалось ей проходить по набережной Невы, мимо университета. Бывало, остановится чуть в сторонке и смотрит, смотрит, не в силах оторвать глаз.
Разве можно не завидовать счастливым юношам и девушкам, выходящим из строгого университетского здания на гранит набережной? Вот они медленно шагают к узорному парапету, зачарованные красотой, которой никогда не перестанешь любоваться. Перед ними — неугомонная река, одетая в камень. То розовая в лучах закатного солнца, то нежно-голубая, с белым пухом облаков в ее прозрачной глубине — в ясный полдень; то отливающая сталью под низко нависшими угрюмыми тучами; и всегда прекрасная. За ее простором, на том берегу — дворцы и зеленые парки, ряды зданий — один ряд великолепнее другого.
Посмотрев на всю эту неповторимую красоту, безраздельно принадлежащую им, насладившись ею, студенты возвращаются в свои аудитории, где каждый из них — у себя дома. О, Нина многое отдала б за то, чтобы оказаться среди юношей и девушек, населяющих этот заветный для нее дом! Ей не пришлось окончить школу и прямой, кратчайшей дорогой пойти в университет. Но, попав после семи классов на завод, девушка продолжала учиться вечерами и с мечтой о высшем образовании не расставалась. Пусть только кончится война, она станет инженером! И таким, который постиг самую лучшую школу жизни, в большом рабочем коллективе, в труде у станков и машин.
Может быть, ее любовь и тяга к знаниям, твердое намерение после победы пойти в университет, притом, обязательно — в Ленинградский, и сблизили Петрову с Мальцевым. Валентин не представлял себе будущего без храма науки на Университетской набережной, величие и красота которой неизменно его покоряли.
— Но кем бы мы ни были после войны, — говорила Нина, — куда бы ни забросила нас судьба, все вместе мы должны приехать сюда. Обязательно! Должны встретиться вот тут, у нашей берлоги. Посидеть, вспомнить все пережитое, все, от первого до последнего часа. Черт возьми, до чего же будет здорово — вновь забраться в этот лес и опять исходить его вдоль и поперек по известным только нам одним тропинкам! Подумайте, как замечательно! А потом — отправиться в гости. Да, да — в гости! Куда? В Канторку. Ну, конечно же — в Канторку! К нашим сегодняшним друзьям и помощникам. И ни от кого не прячась. Свободно, без малейшего страха за себя и за их жизнь. Представьте себе: лес наш останется тогда таким же, как сейчас, и в то же время он станет совсем-совсем другим. Нам даже узнать его будет трудно. Странно, правда? А я вот так себе все и представляю. — Она задумалась, будто хотела отчетливее нарисовать в воображении картины будущего. Потом улыбнулась своей всегда чуть грустной улыбкой и перешла на деловой тон, каким обычно говорила о неотложных заботах разведчиков: — Я приеду первая, так и знайте. А вы, мужчины, явитесь потом. Зачем? Да очень просто, недогадливые! Женская рука должна же навести здесь соответствующий порядок и уют? Какой без этого праздник, сами подумайте! Согласны? Поняли? Чего молчите?
…Валентин поглядывает на часы: уже наступило утро, пора вызывать Ленинград.
Неужели его рука отчеканит ключом и пошлет в эфир слова, не воспринимаемые сознанием? Он медленно, с большим трудом, еще и еще раз читает их на листе бумаги, молча протянутом Ляпушевым: «В стычке с немцами в деревне Канторка погибла Станкевич…»
Он вдруг по-новому смотрит на часы — маленькие дамские часики, закрепленные на его руке узеньким ремешком рядом с другими, мужскими, — подарком отца. И точно луч фонарика из сплошной темноты, мысль схватывает и отчетливо восстанавливает в памяти вчерашнее утро.
Неужели это случилось только вчера?!
Валентин по обыкновению оставался на базе, у рации. Михаил Иванович, Борис и Нина отправлялись за продуктами в деревню.
Сборы привычно короткие, молчаливые и, как всегда, чуть-чуть печальные… Вся четверка являла собой оптимистов, крепко веривших, что все обойдется, что ничего, совсем ничего с ними не случится, что они обязательно увидят Ленинград. Нет, не таким, каким покидали его, — замерзшим, полупустынным, голодным, ощетинившимся баррикадами и противотанковыми «ежами», а ликующим, праздничным, в шелке алых победных знамен. Однако в душе у каждого в такие вот сборы все же шевелился червь тревоги…
Они уже обменялись крепкими рукопожатиями, когда Нина отозвала Валентина в сторону и протянула свои часики.
— Вот, возьми, Валя! — Петрова впервые за все время пребывания в тылу врага назвала его так, а не обязательной здесь конспиративной кличкой. — Пусть останутся тебе на память, если вдруг…
Она запнулась, смутилась… Это было так не похоже на нее, неизменно бодрую, несгибаемую, полную веры в то, что ей суждено пройти сквозь все опасности.
— Ты что, Нина!? — Ледяной холодок страха пробежал по спине Валентина. В своих больших, сильных ладонях он нежно спрятал тоненькую, маленькую, но тоже огрубевшую, в мозолях и шрамах, руку девушки. Кольнула мысль: а вдруг я вижу ее в последний раз и никогда, никогда больше не смогу вот так коснуться ее руки, посмотреть ей в глаза, услышать ее голос? — Нет, нет, Нина, все будет хорошо! Ты вернешься еще засветло. Ничего не случится и на этот раз. Никаких «вдруг»!
Но она уже вновь выглядела прежней, опытной и хладнокровной партизанкой.
— Конечно же, товарищ Рощин! Жди нас, не скучай тут, в одиночестве. А часы? Пусть все же побудут у тебя. Смотри, поаккуратней обращайся с ними, не разбей, чего доброго, стекло. Я ими очень дорожу, а стекла здесь другого, сам знаешь, не достать. Часовая мастерская далеко. Побереги! Часики — что надо…
Она помолчала, как бы дожидаясь, пока беспокойство и душевная боль уступят место на его лице улыбке облегчения и надежды.
Потом они вновь обменялись коротким, крепким рукопожатием, и фигурка девушки растаяла в сумраке за деревьями.
Глава 4
Дорога в бессмертие
Им снова радировали: «Ночью жгите сигнальные костры, самолет с грузом для вас подготовлен». И вот, наконец, он прилетел, долгожданный!
Затаив дыхание, ловили они ровный рокот его моторов, звучавший в бездонной высоте над невидимыми верхушками сосен. Ну просто нежная музыка в сравнении с назойливым, прерывистым, комариным зуденьем немецких бомбардировщиков! Не обнаруживая себя даже точечкой света, абсолютно не различимый на черном бархате неба, он сделал круг и лег на обратный курс.
Погасив костры, они долго прислушивались к голосу «их» самолета, провожали его, пока звук совсем не угас. В мыслях уносились вместе с ним в родной Ленинград.
Груз, сброшенный на парашюте, был найден быстро, чуть только забрезжил рассвет. Тугой тюк упал невдалеке.
Кончился голод, который с новой силой навалился на них после трагического случая в Канторке: ходить за продуктами в деревни означало теперь всякий раз натыкаться на немцев и полицаев — те подстерегали партизан на выходах из леса; вновь пошла было в пищу кора деревьев…