Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны - Леонид Латынин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москве стояла поздняя осень, и было двенадцатое октября 989 год от Рождества Христова, в чью веру два месяца и два дня назад был крещен Медведко, православным именем Емеля, в северной столице русской земли в Новом граде…
И было Медведке, или Емеле по крещении, девять лет и три месяца и четырнадцать дней, когда он пришел к дубу, возле которого был зачат. Что привело сюда, он не знал, и где потерял Горда, он не знал, и все вспоминал, как сон, и Новгород, и горящие дома, и Добрынин дом, и крещение, и воду, которая была красна от крови и в которой стояли крики и стоны, и тонули дети и упрямцы, не хотевшие принимать новую – не отчую, но иную – веру.
Когда Емеля стал захлебываться, кто-то вынес его на берег, подлетел дружинник, думая, что Емеля предпочел воду земле и вере, замахнулся на спасителя, но опустил меч, потому что спаситель был сед, высок и, оказалось, знаком дружиннику. Добрынин кум поднял на него глаза, и дружинник перевел меч на старика, только что вытащенного из воды, принявшего крещение во имя сына, что был Добрыниным виночерпием.
Емеля посинел, и из него хлестала вода, спаситель сводил и разводил его руки. Емеля не сразу пришел в себя, ему только что виделось, что он стал рыбой, огромной зеленой рыбой, и плыл в пещеру, в которой горели огни, и там, вдали, внутри, около огней, стояла Лета и испуганно смотрела на него и говорила:
«Плыви назад, Емелюшка, плыви назад», – и Емеля повернул и очнулся оттого, что эта пещера, и эти рыбы, и огни, и Лета вытекали из него на землю, над ним среди неба седело лицо с бородой, и был занесен меч, но меч не опустился, а, помедлив, изменил направление и оставил без головы лежащего на траве старика и плавно вернулся в ножны.
Всадник отъехал, пещера, огни и Лета вытекли из него совсем, он начал дышать, посмотрел на своего спасителя, тот улыбнулся:
– Звать-то как?
– Медведко.
– Медведко тебя раньше звали, до святой купели, а теперь тебя Емелей звать будут, Емеля – доброе имя, православное. Это хорошо, что ты живой, Емеля, а то как бы без тебя жизни продолжаться? Щеки-то небось горят, я тебя вон как по ним набил, а рука у меня тяжелая.
Емеля почувствовал, что щеки его горели, но внутри было так тошно, что это ощущение тут же опять закрыла и отодвинула тошнота.
Емеля часто вспоминал эту картинку: солнце, сверху меч и, рядом с ним, старика с ласковыми, глубокими глазами. Потом был дом брата, потом была дорога назад, кто-то отнял суму с последним куском хлеба, кто-то накормил, кто-то предложил остаться. И деревня валдайская Агрухино была хороша, и дом был высок, и детей было десятеро, и озеро широты неохватной и немереной, с рыбой, что по утрам ходила ходуном, – весело вроде, а Емеля все шел и шел обратно, и куда?
Мать дымом летала над ним, отец лежал на берегу Ильмень-озера, и кровь плавно вытекла, как и душа, вон, и черви уже принялись за его глаза и губы, и одежа набрякла, намокла от земли и пахла прошлым телом, там, внизу, в земле… нет чтобы, как Лета, дымом над Емелей, а тут черви…
Емеля часто поднимал глаза к небу, оно было близко и знакомо, оно было то, что жило над ним и в Москве, на Красной площади, на берегу Москвы-реки, и то, что было на будущей Бронной возле Черторыя. А вокруг брезжила осень, стояли золотые хлеба, ночи были прохладны, дорога длинна, пыль днем тепла и глубока, а птицы носились в воздухе и болтали о том о сем, о чем – Емеля и понятия не имел, но что достаточно беззаботно, это он мог осмыслить вполне.
Запомнил Емеля один ручей: красноватая глина в окружении рыжей травы, как только поднесешь губы, родник начинал дышать и пробивать фонтанчиком слой живого песка на дне, водоросли внизу шевелились, глина дышала, и песок мутил самое дно родника.
Что его тянуло к Москве-реке, к заброшенным пустым домам, он не знал, но когда засыпал, к нему в ноги садилась мать и говорила:
– Теперь, еще до солнышка, пойдешь прямо по этой дороге, потом, завтра, куда дальше, опять укажу. Ну, иди, дитятко, когда средь людей смута, иди домой, там тебе передышка, там я помогу, так и оживешь, Емелюшка, – и опять становилась дымом, облаком и тащилась на самом краю горизонта за Емелей.
Когда Емеля сомневался, куда идти, облако вырастало над ним, уплывало вперед, и Емеля шел за облаком, когда дорога была ровна и пряма, без извивов и отворотов, облако опять тащилось сзади. Видно, мать устала уже, хотя все так же была молода.
Емеля прошел, не зная имени земли, Валдай. Там, в Агрухино, на берегу озера, прожил несколько дней, больно обильна и вкусна была черника, в болоте наступил на змею, та подняла голову, замерла и уползла, не оборачиваясь; уже и будущее Бологое позади, а за ним и Вышний Волочок за горизонтом остался, Торжок с Тверью, Клин, Лобно, и уже до родного холма возле Москвы-реки рукой подать; для девятилетнего Медведко шестьсот верст не крюк, все леса, а лес везде для медведя родина.
И вот он лежит под дубом, на котором еще висят почерневшие от дождя и времени полотенца, обрусцы. Вышитая на них Берегиня похожа на мать, и дерево похоже на дуб, под которым сейчас живет Емеля; давно не вешали новых полотенец, трава кое-где желта, но еще тепло, идти дальше некуда.
Емеля сходил в свои дома, посмотрел – все были похоронены, но два, Людота и Чудин, лежали непохороненными, они были последними, и их никто не закопал. Стащить их Емеля не мог, были они тяжелы для него, но лопатой подкопать около них землю осилил, не скоро, не в один день, но смог, чуть подтолкнул, и те, перевернувшись вниз лицом, упали в яму, запах пошел сильнее, Емеля, насколько мог быстро, засыпал их. Из-под земли запах почти не пробивался.
Десять домов, похожих на сегодняшние забайкальские, возле Иволгина дацана, что зовут семейскими, огромных, с внутренним двором на берегу Москвы-реки, были пусты.
Отцов храм сгорел почти весь и зарос полынью и лебедой, возле оставшегося жертвенного придела выросла береза, росла наклонно, и ветер ветвями ее сметал пыль с жертвенного камня – он был чист и пуст, лишь через два года суздальцы, не принявшие крещения, втащат жертвенный камень в придел и оросят его кровью белого агнца, первый раз в перунов день 20 июля месяца, и со временем окажется, что люди в Москву перенесли не только веру, но и столицу суздальской земли, в которой тогда Москва стояла еще на деревенском положении.
В доме Емели было прибрано и заброшенно. Останки костра, на котором сжигали мать, заросли травой, черные проблески головешек были среди зелени редки и еле видимы.
Еды в доме, кроме квашеной капусты, не осталось вовсе, муку всю повымели человеки из окрестных сел. Правда, вокруг в лесу, ближе к теперешней Манежной площади, чернели и краснели ягоды, алели яблоки, темнели дикие груши, которые навострился собирать Емеля, но их пора скоро пройдет.
Емеле не хотелось есть, ему хотелось уснуть, он все время жил в полузабытьи, потом ему пришла в бреду мысль натаскать сухих веток на жертвенник Велесова храма. Костер получился большим и важным, но тут случилась накладка – огня не было, и как его было добыть, Емеля не знал. Два дня Емеля ждал грозы и молнии, от которых его отец Волос зажигал алтарный огонь, но гроза была, молнии были, а костер он не зажег, отцовское уменье не проснулось в Емеле, к счастью для березы, и опять он собирал ягоды и спал возле дуба, в дом не шел – там без отца и матери было страшно, да и привык он к лесу.
Мать к нему не приходила, значит, все было так, как надо, если что, она пришла бы. Иногда Емелю подташнивало, он вспоминал мутную купель Ильменя, но с каждым днем это все проходило быстрее и легче. И на второй день, когда это не возвратилось вовсе, Емеля открыл глаза.
Была ночь, луна, ветви вверху шуршали о чем-то знакомо и монотонно, Емеля увидел над собой медвежью голову. Он хотел было испугаться, но ему стало скучно, да и сил на испуг за многие дни страха не было.
– Пойдем, – сказал Медведь, – замерзнешь здесь. Отощал весь.
Решив, что все происходит во сне и нечего особенно мучиться над разгадкой, почему заговорил медведь, Емеля встал. Дед (а это был он) подал лапу, и они пошли в лес по едва примятой тропе. Пошли туда, куда Емеля даже с Волосом не осмеливался заходить. В глубь родного леса, который стал домом для Медведко на целых одиннадцать лет, пока не случился медвежий бой, не погиб Дед и Емеля не стал воином князя Бориса.
Главы жизни Емели в московском лесу среди его лесных родичей, наполненные обычным московским бытом, единым для зверя и человека, как то: смертями, рождениями, охотой человека на зверя, человека на человека и зверя на зверя, а также поиском тепла и еды, крова и верховодства
Емеля с Дедом прошли по звериной тропе, которая была засыпана хвоей, травы почти не было, со всех сторон их обступил лес, было в нем темно, и тепло, и тихо. Эта глухомань находилась в районе будущих Патриарших прудов. Перешли небольшое болотце. Емеля шел строго за Дедом, и вышли на берег Черторыя.