Смерть речного лоцмана - Ричард Флэнаган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда они ездили в Роринг-Бич, когда там обретались разве что редкие серфингисты, и по настоянию Куты Хо купались в грозных прибрежных бурунах или скользили по безудержным волнам, что возникали на крутой береговой отмели. И хотя ему было страшно, Аляж чувствовал, как побарывает страх благодаря восторгу, с каким наблюдал, как она со смехом выныривала из коварного прибоя. От нее исходило какое-то чарующее первозданное одиночество, и он благоговел перед этой ее первозданностью.
Жизнь Аляжа сделалась яркой. Зимой он играл в профессиональный футбол, а летом подвизался лоцманом на реке Франклин – сплавлял туристов по «последней знаменитой дикой реке» во всей Австралии, как ее рекламировали; эту работу он первоначально получил благодаря хлопотам одного своего приятеля из Южного Хобарта. С другой стороны, работа заполняла его мертвый сезон, а еще наполняла ощущением того, кто он, что он и где он, и хотя он смеялся и говорил, что все это только ради денег, дело, конечно, было в другом. Иногда работа на реке была тяжкой и муторной – особенно когда в группе туристов попадались все больше тупоголовые эгоисты, для которых лоцманы были не более чем шерпы. Но порой на реке бывало жарковато – особенно когда она поднималась высоко, хотя и не очень, и пороги на ней казались большими, хотя и не очень, а туристы попадались в основном порядочные; тогда и ночи были долгие, и ночным разговорам не было конца. А еще, конечно же, была жизнь с Кутой – иногда трудная, но чаще странная, потому что у Куты, как заметил Аляж, стали проявляться странные черты характера.
Как-то раз на выходные, перед тем как сбежать от жены, Регги Хо подарил Куте сундучок из лимонного дерева со старыми морскими сигнальными флажками, служившими для обмена сигналами между судами в открытом море. К каждому флажку Регги прикрепил по штырю. И этими флажками они играли с Кутой на заднем дворе – передавали друг дружке сообщения из разных концов сада. Долгое время спустя после бегства Регги Кута выучила назубок значения всех сигналов по книжке, которую откопала на дне сундучка. Многие годы старинный сундучок был ее самой дорогой вещицей, хотя зачем флажки были ей нужны в любовных утехах с Аляжем, точно сказать не берусь. Все, что я знаю, так это то, что во вторую ночь, когда они вместе улеглись в койку, она сообщала ему о своих желаниях с помощью семафора.
Как она ими пользовалась? Ну, я много чего вижу, и все это в основном глубоко личное. Достаточно сказать, что с помощью флажков она сообщала Аляжу о своих желаниях и Аляж научился распознавать обозначения этих сигналов по брошюре в потрепанной шероховатой обложке. Трудно объяснить в двух словах эротический смысл флажка в горизонтальную сине-белую полоску (значение: водолаз спущен, держись на расстоянии, малый ход) или синего флажка с поперечной горизонтальной белой полосой (значение: горю); сладострастное желание, обозначаемое флажком, разделенным крест-накрест полосками на черную, желтую, синюю и красную четверти (значение: нужен буксир), или же сексуальное удовлетворение, выраженное в виде белого квадрата на синем фоне (значение: зацепилась сетями за ограждение). Трудное дело. Но куда труднее объяснить, как она ими пользовалась: ведь я, по сути, сторонний наблюдатель. Иногда Аляж говорил, что нет такого сигнального флажка, который в достаточной мере выражал бы его физические ощущения. «В языке, – отвечала Кута Хо, – тоже есть издержки».
Кута Хо была изящна, и этим ее свойством я всегда восхищался, поскольку сам им не обладал. Даже когда она сидела, обнаженная, в постели, неотрывно глядя на стену и как будто сквозь нее, она оставалась таковой, потому что знала: в этом ее спасительная сила, которая ведет ее по извилистым дорогам жизни, открывая перед нею тайны прошлого. Быть может, она надеялась в конце концов однажды высмотреть сигнальный флажок, с помощью которого можно будет, наконец, все объяснить. Быть может, надеялась разглядеть лицо или туловище, постепенно проступающие на штукатурке, пока от стены не отделится целиком вся фигура в побелке, и этой фигурой будет ее отец, и в руке он будет держать сигнальный флажок; он опустит его, возьмет дочь за руку и увлечет ее обратно за стену, и они уже вдвоем пройдут последний путь отсюда до горизонта, лежащего между небом и морем, которые в конце концов сольются вместе в недолгих лазурных сумерках.
Для молодого парня это была не жизнь, а лафа, и так было бы и дальше, если бы на третий год их совместной жизни не случилось два события – одно трагическое, другое самое обычное, – которые оба разрушили все, что у них было. Обычное событие было связано с футболом. На третий год жизни с Кутой Аляж совершил главную ошибку: серьезно увлекшись футболом, он хотел играть за национальную лигу. Это была ошибка: как бы ни был он хорош, а до национальной лиги не дотягивал. Когда Аляж это понял, его интерес к футболу упал, и одно время он даже думал все бросить. Но футбол для него уже стал образом жизни: он давал ему пропуск в общество, работу и деньги. А поскольку это была работа и он без нее не мог, предложение заключить контракт с профессиональным Дарвинским клубом сулило заманчивые перспективы, если бы не Кута Хо: ей не хотелось уезжать из Хобарта, потому что она носила под сердцем Джемму.
Потом, между пятью и восемью утра, в первый вторник мая Джемма, наша несравненная малютка, любимая наша Джем-Джем, мое дитя, самое прекрасное на свете, умерла в своей кроватке, когда ей было всего-то два месяца от роду. Хотя мысли и воспоминания и так никуда бы не делись – я все же заморозил их, как отец Нун когда-то заморозил того несчастного мужа-изменщика, – в моей душе тоже остался пятачок пустоши, на котором уже ничего не взрастет. О Джемме и вспомнить-то больше нечего. Я могу говорить так сейчас потому, что у меня не осталось о ней никаких воспоминаний, кроме тех, самых ярких, что были связаны с ее смертью, главным фактом ее жизни.
Со смертью Джеммы все, конечно, изменилось. Кута Хо была не способна к самообману: горе, именно так, легло на нее невыразимо тяжким бременем, и облегчить его, понимала она, может только время, хотя боль останется навсегда. Кута Хо понимала: переживать горе ей придется в одиночку; как бы сильно ни любила она Аляжа, случившееся было за пределами его воображения, поскольку его воображение ограничивалось настоящим, а ей, чтобы все забыть, нужно было будущее. Она осознавала весь масштаб того, что им выпало пережить, хотя не понимала, как такое могло случиться. Он же, напротив, говорил, что все понимает, и пытался сгладить трагедию, думая, что она останется в прошлом. Поскольку для Аляжа смерть Джеммы была препятствием и жить дальше можно было, только его преодолев.
Я избавляюсь от всех этих сумбурных мыслей, и они, уносясь прочь, точно грузы, сброшенные с терпящего бедствие судна, остаются далеко позади моего тонущего тела. А если точнее: как Аляж пытался сгладить трагедию? Перекладывая всю ее тяжесть на Куту. Все снова всплывает у меня перед глазами, и это чудовищное нежелание признавать сопричастность к смерти, событию весьма печальному. А если еще точнее: его печаль сгладилась сама собой, потому что он не мог с нею смириться. Аляж почти не разговаривал – фактически он говорил все меньше. А если и говорил, то какую-то ерунду, вроде «жизнь продолжается» или «хорошо еще, что она прожила только два месяца». Куте его слова были безразличны, а Аляж как будто искал в них утешение; он повторял эти слова как заклинание, думая, что, произнося их вслух, сможет рассеять тьму. Иногда он пытался выразить сострадание, обнять ее, поцеловать, показывая свою нежность. А ее это возмущало. «Я всего лишь стараюсь быть нежным», – оправдывался он.
Однажды она не выдержала. «Нежность – это совсем другое. Нежность – это уважение, а ты никого не уважаешь. Даже самого себя. Наверное, в этом твоя беда».
Она проплакала целый месяц и была безутешна еще полгода, а когда однажды Аляж упрекнул ее за то, что он все никак не может взять себя в руки и наконец начать жить в ладу с собой, она воззрилась на него и с резкостью, какой он прежде от нее никогда не слышал, сказала: «Ты что, ничего не понимаешь?» А потом, все так же прямо глядя ему в глаза, но сменив досаду на жалость, уже мягким голосом, напугавшим Аляжа больше, чем тот, резкий, ее голос, прибавила: «Бедняга! Ты бы ничего не понял, даже если бы захотел». Так оно и было, и он это знал.
Кута Хо продолжала: «Я-то думала, может, у нас когда-нибудь все наладится. Как в нормальных семьях, где люди живут себе поживают, имея свой угол, бывает, не ладят, но при этом горячо любят друг друга. А другие иной раз посмеиваются над ними только потому, что они так крепко приросли к своему дому, что перебираться куда-то еще для них – полная глупость. Хотя, может, в другом месте им жилось бы куда лучше. Понимаешь, о чем я?»
После такого разговора между Аляжем и Кутой установилась тишина, настолько глухая, что выносить ее Аляж больше не мог. Отныне в душе Куты Хо поселилась печаль; она забиралась в нее все глубже, пока, наконец, не овладела целиком ими обоими. Когда они предавались любви, она отводила глаза в сторону и, хотя физически чаще (но не всегда) отвечала ему взаимностью, в мыслях была всегда далеко – и уже редко позволяла ему целовать себя в губы. Когда же физическая близость заканчивалась, он чувствовал себя так, будто жестоко ее обидел, – ему хотелось извиниться, он сгорал от стыда, но в чем, собственно, была его вина, выразить словами он не мог. Он осторожно спрашивал: может, им лучше спать порознь, а она отвечала, что ей все равно. И в словах ее звучала такая тоска, что ему даже было больно смотреть, как его ласки жгут ей кожу, бередя старые раны. Они оба понимали, что изводят друг друга, понимали, что им не под силу изменить свою судьбу, что они сами обрекли себя на роль зрителей трагедии, разыгрывавшейся вокруг их несчастья.