Иголка любви - Нина Садур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боже мой! Пустите меня.
— Постойте, постойте здесь, не кидайтесь так, они не убегут.
— Мама, а я и не сплю! Я нарочно лежу, чтобы ты меня нашла.
— Ой, мой ребенок, мой бедный, собачонок ты, как твой отец! Сучка, вылазь, ну-ка вылазь! Не лежи рядом с ним! И ты сам отодвинься.
— Мама, я не вылезу, ты будешь драться.
— Буду.
— Мама, а у Оли головка болела.
— Убью ее на х…
Костя захныкал:
— Она еще спит.
— Пусть глаза откроет сейчас же!
Оля открыла глаза.
— Я тебя убивать не буду. Ради того, что ребенок нашелся живой. Ты не молчи, не смотри на меня так. Я с тобой сделаю культурно, даже бить я тебя не буду.
Олю связали.
— А я думаю, что она паровозиками играется…
— Знаете что, что ее вязать-то? Нас же много, и так отведем.
Стали развязывать. Разозлились — туго стянули узлы, трудно развязывать, дали парочку тумаков.
— И молчит, ты смотри, молчит! Еще смотрит!
— А что она сделала?
— Как это?!
— Нас спросят, что она сделала?
— Она лежала с ребенком. Тем более с таким. Ладно, там разберутся.
— Скажем: лежала с ребенком. Повели.
— Прощай, Костя!
— На тебе светофорчик!
— Я тебе дам ей отдавать светофорчики! А ты не смей с ним прощаться! Прощаться они еще будут! Прощальники!
Она оглянулась прощально, нечаянно увидела ту женщину с киселем. Та глазами глядела на Олю, как ребенок на бабочку. Вспомнила вкус земляники. Горячие плечи подруги.
Вели в милицию, но на полдороге бросили, всем хотелось уже на море. Одна Гала пыталась вести ее в милицию, дрожа и темнея от гнева. Но Галу оторвали от Оли и оттащили, молчащую от непосильной ярости.
Только лягалась, чтобы вести Олю дальше, в тюрьму.
Мне чаще скучно, а интересно всегда рядом со страхом.
Переоделась в туалете на морском вокзале. Решила жить без кровати.
Вышла в порт, посмотреть на теплоходы, увидела, что кафе «Ротонду» уже открыли, захотела кофе выпить и вспомнила, что все деньги оставила в сумке в камере. Пошла обратно, стала искать свою ячейку, нашла, стала код вспоминать, пока вспомнила, крутила ручку, дверца взяла и отошла… все вещи украли, только что было с собой — купальник в мешочке и пятьдесят копеек. Пошла опять в порт, теплоход стоял белый, матросы глядели вниз, Оля вверх. Зашла в «Ротонду», дайте мне кофе по-восточному.
— Пятьдесят копеек.
— Пожалуйста.
Грек закопал кофейницу в горячий песок. Греку жарко. Горько пахнет его одеколон. Оля взяла кофе, пошла в круглую комнату-башню. Горьковатый грек пошел следом, чуть-чуть включил музыку.
— С пляжа? — кивнул на ее мешочек с купальником.
— С пляжа, — кивнула она.
— Сильно ныряли?
— Почему? — удивилась она.
— Щеки ободрали.
— А, да! — прыгнула неудачно.
— Мидии на камнях. Острые как бритвы.
— Да, я знаю, — сказала Оля греку. — Спасибо вам.
За соседним столом компания: женщина с дочкой двенадцати лет и двое молодых мужчин. Девочке скучно, мокро после купания, ей кофе не дают — рано, купили конфет. Она развернула конфеты, достала фольгу, накрутила на пальцы. Тот, что постарше из молодых мужчин, глядит на девочкины пальцы.
— Вам нравятся мои пальцы? — сказала капризная девочка.
— Ты как будто какая-нибудь экстравагантная модница, — сказал молодой мужчина.
— Какие когти! — испугалась женщина-мать.
— Тебе страшно? — нацелилась девочка серебряными ножами.
Мать робеет перед красавицей дочерью, отодвинулась от когтей:
— Убери.
— Мне скучно.
— Ну поиграй. Вон еще девочка…
— Ах, что вы! — испуганно тот молодой человек, что постарше.
Когтистой красавице надоело кокетничать с молодыми мужчинами, навела серебристые пальцы в грудку новенькой девочке, босоногой, полной армянке. Та ахнула, засмеялась и к ним побежала, колыхаясь, вскрикивая восхищенно, шлепая крошечными пятками. Молодой мужчина постарше слегка отвернулся.
— Как тебя звать, девочка? — спросила мать красавицы.
— Лейла. Я тоже так хочу. — Протянула волнисто-бескостные пальчики.
Молодой мужчина постарше закрыл глаза, напряг плечи — через него потянулась, встала впритык, отодвинуться некуда. Молодой человек испугался, что от нее пахнет рыбой. А от нее ничем не пахло. Горячим песком немного.
— Дай, а? — подставила пальчик с мольбой.
Красавица немного нахмурилась, потом, так и быть, сняла один коготь со стройного мизинца, надела на самый большой Лейлин палец.
— Дай еще!
— Больше не дам! — Красавица была жадной.
— Так мало.
— Ну хорошо, возьми… — постепенно развернула еще четыре новые конфеты, накрутила фольгу на Лейлину лапку.
Та опять ахнула — теперь у нее у самой такое сверкание.
Всякий раз, как красавица прикасалась к полной девочке, молодой мужчина постарше слегка содрогался, хотя сам был прижат всей ее толщиной к спинке стула.
— Как они славно играют, — сказала женщина-мать. — Ты в каком классе, девочка?
Лейла сжалась, понимающе опустила длинные глаза, знала, что у нее уже все настоящее.
— В третьем.
Мать красавицы немного испугалась, оглядела Лейлу украдкой. Красавица горячо объясняла, как делать серебряные пальцы. Молодые мужчины молчали.
Девочкам стало мало здесь, они встали, пошли от взрослых, стали хохотать и шевелить пальцами.
Вышли наружу, хохотали. Матросы смотрели вниз, на девочек с серебром. Лейлина русская мать отчужденно глянула, пронеся поднос с грязными чашками. Оля успела поставить на поднос и свою опустевшую чашечку, потянулась за ними в зной.
Девочки хохотали, шевелили пальцами, красавица изнемогала, повизгивала, икала от смеха. Лейла вскрикивала, не могла привыкнуть:
— Пальцы! Пальцы!
— У-у-у! — гудела красавица.
Белое платье овевало красиво коленки. Матросы смотрели вниз, на девочек, с белого теплохода.
Полоска воды между причалом и теплоходом смотрела вверх, на теплоход. От ее взглядов на белый борт ложились дрожащие пятна.
Девочки не слышали взглядов матросов, хохотали, играли серебристыми бликами.
Теплоход тихо дышал, укачивал верхних матросов, отклонялся от блистающих девочек. В сторону ровного моря.
Матросы глядели вниз, молодые, глядели на девочек.
Маленькие девочки играли стальными ножами, хохотали стеклянно.
Вода не могла отнять теплоход еще, его всего с молодыми матросами. Только скользила несильными пятнами серебра по бортам теплохода, рисуя свою глубину на сухих пока верхних бортах.
Маленькие, устали смеяться девочки, красавица сняла свои когти.
Другая — спрятала за спину — отнимут сейчас серебро. Красавица оглядела армянку печальными, умными глазками.
Ветерок играл белым платьем, овевал коленки подростка. На левой коленке красавицы цвела молодая ссадина.
— Я пошла, — сказала владелица платья и ссадины. — А то мама тоскует одна с этими своими поклонниками.
— Кто эти такие поклонники?
— Это которые ездят за нами везде. Чтобы нам не было скучно. Мама им поможет с работой.
— Давай еще поиграем? — попросила Лейла.
— Хочешь, возьми мои когти. Мне больше не надо.
— А ты еще будешь?
— Навряд ли, — туманно оглянулась красавица. — Мы больше раза нигде не можем, мы скучаем. Но ты посмотри, как делать, — вот так вот фольгу скручиваешь и вот здесь зажимаешь, над ногтем.
— Эту вот серебринку?
— Да. Пока.
— Пока.
Стало скучно. Красавица убежала. Стоит одиноко полная босоножка в полинявшем от солнца халатике. Неумело сверкает серебряными руками. Отвернулись матросы от берега, теплоход покачал-покачал их в сторону ровного моря.
Ночью лежаки на пляже еще теплые. Конечно, можно пойти на вокзал. Если не получится здесь спать, уйду на вокзал. Как сохранился вкус кофе, серебряных девочек. Все равно это было давно, вот же пустое море, замерзший пляж. Вон там, наверху, в кафе, стоят белые стульчики. Их видно сквозь темноту, так изящно изогнуты. Можно пойти посидеть — сейчас это все мое. Посидела на стульчике. Кушать хотела или нет? Весь день пила бесплатную воду из общих фонтанчиков, откусила у ребенка от булочки. Кафе смотрело на Олю, молчало. Стульчики, беленькие, окружали пустые столы, медленно отпускали тепло дневных своих седоков. Оля спать захотела, немножко тошнило от голода. Приставила стульчик на место, к столу, стала спускаться на пляж. Легла на лежак № 160, стала ждать сна. Под голову подложила мешочек с купальником. В небе шла жизнь тяжелых глубинных движений. Оля дышала. Море лежало молча. Немного шептало. Оля стала думать про собаку, закрыла глаза, стала сравнивать, стала решать, что же делать? Все время мешала собака. Главное было думать про себя, но собака оказалась сильнее. «Ладно, — сказала Оля, — буду думать про тебя. Я тебя испугалась. Но это была уже не ты, а смерть из тебя проступила. Ты тогда пришла в декабре — замерзнуть под нашим порогом, мне стало жалко — рыженькая собачка, мы печку затопим сейчас, а ты останешься умирать, я тебя позвала, ты не хотела пойти, глядела на нас через боль без всякой последней веры. И все же поверила, пошла к нам, думала, ведь у нас есть лекарства, качаясь, скребла пол, я же не видела, что у тебя раны. Легла у печки собачка, стала лежать, я думала, ты будешь жить, а ты только воду пила, но на двор выходила на снег, потом уже в комнате стала выливать из себя красную мочу. Я сначала заплакала, а потом уже стала кричать на тебя, когда стало ясно, что ты не будешь есть, только пить. Убирала еду, ты поднимала морду, смотрела, как уношу. Радовало хоть это живое движение в тебе. Стали ждать, когда ты умрешь. Ты поняла это, вставала, шла, качаясь, царапала когтями, на двор, вылить красную мочу в снег. Думала про того, кто тебя так убил. Возвращалась на сухое место у печки. В холодной веранде стояла газовая плита. Я стала там варить суп, думала дать тебе бульона, обмануть, что вода, и так накормить, чуть повернуть тебя в сторону жизни. Если б ты начала выздоравливать, я б тебя сразу же полюбила, потом бы говорила — вот моя собака, я ее спасла от ран, теперь купаю, спит на диване, застенчивость прячет, баловница, больше не дворняжка. Открыла дверь, посмотрела на суп, быстро закрыла, чтоб не выпустить тепло, ты вдруг встала, пошла на двор, со стонами, падениями, я тебя выпустила, ты упала в холодной веранде, где суп в облаке пара, осталась лежать, странно завыла о далеком, стала скрести линолеум. Я испугалась, закрыла дверь от тебя. Суп стал убегать, я боялась выглянуть, смотрела в щелку, как он убегает, на тебя не смела опустить взгляд. Ты видела меня, пробовала подползти, вернуться в комнату, я ж тебя раньше пускала. Ты подумала, если вернешься в комнату, ты не умрешь. Я тебя не пускала, ждала, когда кончится. Успела выглянуть, приоткрыть крышку, чтоб суп спасти, так выглядывала, и каждый раз ты ползла к двери, ко мне, чтоб пустила. Пока он варился, ты умирала. Говорят „подыхала“, умираем только мы. Стала огромной, черной, от тебя было страшно. Суп варился. Мужа не было дома. Мы были трое в снегах: я, ты и суп для нас. Ты умерла, суп сварился. Я его внесла через тебя. Я боялась, что ты шевельнешься. Ты лежала в луже последней мочи. Муж пришел, я сказала: она всё. Унеси. Он не знал, как за нее взяться. Взял за передние лапы, думал, тяжелая, большая, поволок, у нее голова закинулась — и совершенно белая грудка. Маленькая была собачка. Просто измучился. Отнес аккуратно на улицу (в тупик, там не ходят), положил в канавку на снег. Белая грудка, рыженькая собачка. Ветерок распушил белый мех на грудке, милая морда дворняжки. Ты пробыла у нас две недели. А так бы умерла в ту ночь. Мы вернулись в дом — в доме уже светло. Страшное ушло. Сели, поели супа. Никто не пришел, не спросил: кто убил собаку? Ей можно лежать на снегу, остывая в пушистом меху, никто никогда не спросит о ней. А кто продлил ее смерть?