Тони и Сьюзен - Остин Райт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом у обоих билось сердце, были трепет и дрожь, его большие глаза глядели слишком в упор, чтобы сфокусироваться, его голос охрип: ты не шутишь? Запоздалая осмотрительность и трезвость ее ответа: только если ты этого хочешь. Его ошаление: о господи боже.
У него на тумбочке горела единственная лампа, свет от нее падал вниз и разливался по комнате. На Сьюзен был мягкий светло-зеленый свитер, клетчатая сборчатая юбка, белые носки. Внизу — белый лифчик и белые трусы. Без этого всего она оказалась худой и долговязой, щеки бледные, очков она тогда не носила, волосы легко спадали на спину. Она волновалось из-за своей слишком маленькой груди — пока не увидела восхищения в глазах Эдварда. Он был еще долговязее, чем она. Грудные ребра выпирали, бедра худющие, причинное место — самое массивное из всех частей тела. В комнате было прохладно, и они продрогли, и дрожь не уходила.
В кровати он задыхался, сипел, пыхтел и ревел. Не отпирайся, Сьюзен, ей тоже понравилось, — куда больше, чем потом будут нравиться иные повторения. Он налегал на нее, наддавал и вопил: «Ты такое чудо, поверить не могу, какая ты чудесная». Потом он поблагодарил ее за великодушие.
Далее был длинный голый разговор, во время которого они лениво трогали друг друга. Он открыл ей тайну, которую больше никому не открывал. Он начал писать, сказал он ей. У него есть стихи, рассказы и очерки, и уже исписаны два больших блокнота.
4
Эдвард и Сьюзен: как чудесно, сказала ее мать, он как бы вернулся в семью — мужем. Это было в 1965 году, студеный март, планы не менялись: они продолжали учиться, только теперь Сьюзен жила в квартире Эдварда. Они полагали, что это счастье.
Сьюзен может припомнить кое-что из этого счастья, если постарается. Двадцать пять лет она не старалась, предпочитала держать его за иллюзию, оберегая Арнольда и детей. Она не хотела развенчивать свое разочарование.
Сейчас она припоминает не столько даже счастье, сколько места, где это счастье случалось. Счастье неосязаемо, место делает его зримым. Были летние места, и был Чикаго. Из их с Эдвардом двустороннего счастья ей вспоминаются только два лета — а из них первое, поделенное ими между старым домом ее родителей в Мэне и съемным домиком его кузена на северо-западе штата Нью-Йорк. Мэнскии дом, еще из их детства, высился над холодной заводью в соснах. Он был с фронтонами, с английскими окнами в мелкий квадратик и верандой, и стоял на травянистом уклоне, внизу начинался камень. Она помнит Эдварда в лодке, они плавали на ней в пятнадцать лет и потом, уже поженившись. Ее воспоминания слегка перемешиваются. Она помнит, как в лодке Эдвард-мальчик пробует сигарету и бросает ее в воду. Помнит, как он говорит о своей мачехе, которая развелась с его отцом перед смертельным сердечным приступом, и ей стыдно видеть, как мальчик плачет.
Другой дом, домик его кузена в штате Нью-Йорк, был попроще. Он стоял в густой тени деревьев у лесной речки. В нем была одна верандочка, большая комната с неотделанными бревенчатыми стенами, и две маленькие комнаты в глубине. Она вспоминает, как Эдвард печатает на машинке при настольной лампе, а она, сидя в моррисовском кресле, пытается при этой же лампе читать и не знает, счастье это было или нет. Они пошли купаться — выскочили раздетыми из дома в реку. Трахались потом. Наслаждаясь контрастом с былой неприязнью, играя, как будто им все те же пятнадцать и они дома в Гастингсе — нарушают порядки. Затем вернулись к современным обязательствам: после секса написали письмо матери с отцом и подписались «Сьюзи и Эдвард». Детская любовь, говорила ее мать, совсем как брат с сестрой.
Воспоминания о счастье в Чикаго найти труднее. Эдвардова квартира, где они оба были так заняты. Письменные работы и экзамены, должные засвидетельствовать, как специализировались, углубились и перестроились их умы. Штудируя каждый свое, они уважали потребности друг друга и вели себя вежливо. Они отучились год на стипендии и вспомоществования ее отца. Потом, поскольку Эдвард не хотел зависеть от ее родителей, она начала преподавать английский первокурсникам в городском колледже. Там она с тех пор с одним-двумя перерывами — и работала. Когда Эдвард в марте отказался от стипендии, ее работа стала для них единственным источником средств.
От стипендии он отказался потому, что бросил занятия. Он мог бы дождаться лета, когда срок стипендии истекал, но, перестав учиться, решил, что честнее будет и перестать получать стипендию.
Он бросил юриспруденцию, чтобы стать писателем. Сьюзен это удивило, ей казалось, что надо сначала выяснить, сможет ли он писать. Но Эдвард не сомневался. В долгих разговорах он растолковывал ей свое решение и прояснял их будущее с ее в нем ролью. Ее отец приехал в Чикаго его отговаривать, но Эдвард сказал, что его повлекло к писательству с такой силой, что он не смог готовиться к экзаменам и убедился — юридический факультет был ошибкой. Это другие захотели, чтобы я изучал юриспруденцию, сказал Эдвард. И это я захотел, чтобы я писал.
Узнав, что все это время он писал, Сьюзен спросила, почему он ни разу не показывал ей ничего из написанного. Он объяснил, что не готов, потому что все это пока детский лепет. Он попросил поддержки, и она встала за него горой. Это было время идеализма. Ее тревога была эгоистической и буржуазной (до этого буржуазность ее никогда не смущала). Ее виды на уютный дом, на детей и все такое, на преподавательскую карьеру с ученой степенью — вот буржуазность. «Писатели зарабатывают?» — спросила она, волнуясь, так как понаслышке знала, что большинство поэтов и прозаиков кормит какая-нибудь другая работа. «Кому нужны деньги? — ответил Эдвард. — С твоей работой, на окладе, мы как-нибудь перебьемся». Она будет преподавать, он будет писать. Свои книги он будет посвящать ей, без которой ничего этого… и прочее.
Во время своего приезда ее отец по-доброму спросил: «Ты правда хочешь стольким пожертвовать?» — «Но чем я жертвую, папа? — ответила она. Храбрая, неуклонная. — На что я еще гожусь?» — «А что же твои планы, два года в аспирантуре?» — «Мне это пригодилось, — ответила она. — Иначе меня не взяли бы на работу».
Второе лето их брака они провели в Чикаго, чтобы она подзаработала преподаванием в летней школе. Тогда она уже читала кое-что из его писаний. Он велел ей говорить все начистоту, но она вскоре усвоила, что этого лучше не делать. Его стихи были короткие и случайные — сколки ностальгии, воспоминания о местах и настроениях, уложенные в несколько слов. И эротические стишки о том, как дивно ее трахать, — предвосхищение, действо и рекреация. У него были устойчивые выражения для нее, главным образом для ее мягкой пологой груди, и это ее раздражало. Она подозревала, что могла бы писать не хуже, если бы захотела. Потом Сьюзен пестовала эту мысль, так как она позволяла ей считать Эдварда пустозвоном и помогала вычеркнуть его из своей жизни, но в ту пору это была ересь против веры, остро ей необходимой.
Стихи и рассказы. Он перестал их ей показывать. Она надеялась, что не из-за каких-то ее слов. Он говорил о более крупных замыслах. Он работал над романом, но прежде не упоминал об этом потому, что роман был еще очень далек от завершения. Он был довольно длинный. Она предположила, что он автобиографический, уже в тысячу двести страниц, а отрок Эдди в нем достиг только двенадцати лет.
Второй осенью их брака он сделался ежеватым. Дела не шли. Его замысел требовал особой сосредоточенности. «Что за замысел? — спросила она. — Новый роман, поэма?» Он не сказал, потому что ему работалось лучше, когда никто не стоял над душой. «Ошибкой было показывать тебе неоконченное. Мне нужно уехать, одному», — сказал он.
Без меня? Ему нужно было уехать в лесной домик, где он смог бы писать спокойно. «А мне что делать?» — спросила Сьюзен. «Ты должна преподавать, — ответил он. — У тебя договор».
Сьюзен трудно вспомнить, что она чувствовала, покоряясь, и еще труднее перебороть презрение, которое пришло потом. Как же она так безропотно сдалась? Но, поскольку физически он ей не изменял, она согласилась остаться. Он уехал и звонил ей через день. Она писала родителям письма, в которых все приукрашивала, хвасталась, какая они неординарная пара, как Эдвард корпит в лесной чаще, какая, мол, прекрасная жизнь. К несчастью, он вернулся угрюмым, как никогда. Не получилось, сказал он. Ему придется начать сначала. Что начать? Но это было слишком личное, чтобы об этом говорить. Лишь спустя время она вынесла официальный вердикт: Эдвард — пустозвон, она — легковерная дура. Единственное, что в том октябре произошло хорошего, говорила она, это ее знакомство с Арнольдом. Он был интерн, жил над ними. У его жены случился нервный срыв, и ее пришлось положить в больницу. В конечном счете, говорили потом все, кроме Селены, эта история всем пошла на благо.