Долгий путь - Хорхе Семпрун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как так? — удивляется мой спутник.
Приподнявшись на локтях, я оборачиваюсь к нему. Он недоуменно глядит на меня.
— Ведь я-то не француз!
Лицо собеседника озаряет улыбка.
— Верно, — говорит он. — Я и забыл. С тобой немудрено забыть. Ты же говоришь совсем как мы.
Мне неохота объяснять, почему я говорю совсем как они, как Майор, например, без всякого акцента, то есть с настоящим французским акцентом. Это самый верный способ сберечь мою природу чужеземца, которой я очень дорожу. Если бы я говорил с акцентом, моя природа чужеземца была бы у всех на виду. Она превратилась бы тогда в банальное, чисто внешнее свойство. И сам я тоже привык бы к банальной ситуации, когда тебя на каждом шагу принимают за чужеземца. А раз так — то, что я и впрямь чужеземец, уже не имело бы никакого значения. Вот потому-то я и говорю по-французски без акцента, чтобы, чуть только заслышав мою речь, меня не принимали за чужеземца. Я чужеземец, но не речью и обликом, а душой.
— Пустяки! — восклицает мой собеседник. — Неужто мы станем вспоминать об этом в такой радостный день! К тому же Франция — твоя вторая родина.
Француз доволен своими словами, он дружески улыбается мне.
— Нет уж уволь, — отвечаю я, — одной родины с меня вполне достаточно, зачем же мне еще и вторая!
Француз оскорблен. Он сделал мне самый лучший подарок, какой только мог, какой, по его убеждению, больше всего должен меня обрадовать. Он сказал, что Франция — моя вторая родина. Этим он как бы позволил мне считать себя его братом, а я не принял его подарка. Он оскорбленно отодвинулся от меня.
Надо как-нибудь всерьез поразмыслить над тем, откуда у французов это глубокое убеждение, будто их страна — вторая родина всех и каждого. Надо попытаться понять, отчего столько французов так счастливы, что они французы, так довольны, что они родились во Франции.
Но сейчас у меня нет ни малейшего желания размышлять над этим вопросом. Я продолжаю разглядывать деревья, которые проносятся надо мной, между мной и небом. Я гляжу на зеленые листья. Это французские листья. Мои друзья вернулись домой — что ж, я рад за них.
Несколько лет назад, помню, то было зимой, я дожидался приема в префектуре полиции. Я пришел сюда продлить мой вид на жительство. Огромный зал префектуры был забит иностранцами, которые пришли сюда с той же целью или по какому-нибудь сходному делу.
Я занял место в очереди. Это была длинная очередь, она тянулась к столу, стоявшему в конце зала. За столом сидел низенький человечек, он курил сигарету, которая то и дело угасала. И ему то и дело приходилось зажигать потухшую сигарету. Человечек просматривал документы посетителей или повестки, по которым они пришли, и затем отсылал людей к разным служебным окошкам. Иногда он с громким криком прогонял их. Этот невзрачный человечек, видно, никак не намерен был терпеть, чтобы его считали какой-нибудь мелюзгой, тем, чем он и был на самом деле, невзрачным человечком с окурком, который то и дело потухал. И потому он кричал на посетителей, подчас даже оскорблял их, особенно женщин. Кем мы себя возомнили, мы, жалкие инородцы? Человечек представал перед нами как воплощение грозной власти, уж он-то нам ничего не спустит, он столп нового порядка. Неужто мы воображаем, что можно вот так просто явиться в префектуру на день позже, чем указано в повестке? Люди оправдывались. Один не мог уйти с работы, у другого заболела жена и надо было присмотреть за детьми. Но человечек не удовлетворялся такими пустячными доводами: он во всем усматривал злую волю. Мы еще узнаем, где раки зимуют.
— Вы еще узнаете, поганцы, где раки зимуют! — Он хотел показать, что он не какая-нибудь мелюзга, у него ведь и чин и положение. Он приучит нас к порядку, инородцев поганых! Но тут он вдруг забывал о том, что он воплощение грозной власти, и подолгу молча сосал потухший окурок. Огромный зал окутывала тишина, замирали даже смутные звуки шепота, шорох ног, ступающих по паркету.
Я не мог отвести глаз от этого человечка. Долгое ожидание не наскучило мне. Наконец подошла моя очередь, и я очутился у низенького стола перед низеньким человечком с окурком, который как раз в эту минуту снова потух. Смерив меня презрительным взглядом, он взял мои бумаги и брезгливо помахал ими в воздухе. Я невозмутимо продолжал глядеть ему в лицо, я просто не мог отвести от него глаз.
Положив мои бумаги на стол, он снова зажег свой окурок, затем принялся разглядывать документ.
— Вот как! — произнес он громовым голосом. — Красный испанец! Так! Так!
Он был вне себя от радости. Видно, ему давно уже не доводилось измываться над красным испанцем.
Я смутно помню порт в Байонне, прибытие нашего траулера в Байонну. Траулер причалил к набережной прямо у главной площади, там были клумбы с цветами, и между ними прогуливались курортники. Мы глядели на эти картины из прежней жизни. В Байонне меня впервые назвали красным испанцем.
Я молча смотрю на низенького человечка и смутно вспоминаю тот день в Байонне, много лет назад. Все равно, что можно сказать полицейскому?
— Смотрите, — кричит он, — красный испанец!
Он глядит на меня, и я гляжу на него. Я знаю, что глаза всех людей прикованы к нам. И тогда я еле заметно распрямляю спину. Обычно я немного горблюсь. Сколько мне ни твердили «держись прямо!» — ничего не помогало, все равно я не перестал горбиться. Я в этом не волен, видно, моему телу так удобнее. Но сейчас я распрямляюсь сколько могу. Я не хочу, чтобы мою осанку приняли за позу смирения. Одна мысль об этом мне противна.
Я гляжу на маленького человечка, и он глядит на меня. Вдруг он разражается криком:
— Я проучу тебя, поганец ты этакий, уж я тебя проучу! Ты что, издеваешься надо мной? А ну, живо — становись опять в конец очереди! Сколько потребуется, столько и будешь ждать!
Я молча забираю с его стола документ и отхожу в сторону. У человечка снова потух окурок — на этот раз он с яростью сует его в пепельницу.
Идя вдоль длинной вереницы людей, я размышляю о том, что за страсть у полицейских «тыкать» всем и каждому. Может, они воображают, что этим нагоняют на нас страх? Но здешний ублюдок не понимает, что наделал. Он обозвал меня «красным испанцем», и тут же я ощутил, что больше не одинок в этом сером мрачном зале. Шагая вдоль очереди, я ловил на себе сочувственные взгляды, в серой мути зала расцветали самые чудесные в мире улыбки. Я все так же сжимал в руке бумаги, но меня подмывало весело помахать ими над головой. Я встал в самый конец очереди. Люди обступили меня, дружески улыбаясь. Они были одиноки, и я был одинок, а теперь мы вместе. Вот что он наделал, человечек с окурком.
Лежа на дне грузовика, я гляжу на деревья. Это было в Байонне, на набережной у площади. Именно там я в первый раз услыхал, что я красный испанец. Назавтра я вновь изумился, прочитав в местной газете, будто в Испании красные сражались против национальных сил. Почему их называли национальными силами, когда они воевали при поддержке марокканских войск, Иностранного легиона, германской авиации и итальянских дивизий, понять было трудно. Это одна из первых загадок французского языка, с которой мне пришлось столкнуться. Но именно в Байонне, на набережной порта, меня впервые назвали красным испанцем. На главной площади были клумбы с цветами. И за рядами жандармов толпились курортники, пришедшие поглазеть на красных испанцев. Нам сделали прививки, затем разрешили сойти на берег. Курортники глазели на красных испанцев, мы же глазели на витрины булочных. Мы глядели на белый хлеб, на золотистые булки, на все эти вещи из прежнего мира. Мы были чужими в этом мире, восставшем из прошлого.
С тех пор я навсегда остался красным испанцем. Это звание признавали за мной все. Так, в лагере меня называли Rotspanier[23]. Глядя на деревья, я радовался, что я красный испанец. Вообще с каждым годом я все больше и больше этому радовался.
Вдруг деревья исчезли, и грузовик стал. Мы прибыли в Лонгюйон, где устроили центр по репатриации узников. Мы соскочили с грузовиков, и я почувствовал, как сильно затекли у меня ноги. К нам подошли медицинские сестры, и Майор по очереди всех расцеловал. Наверно, от радости, что вернулся. Затем началась вся эта комедия. Нас заставили пить вьяндокс[24] и отвечать на бесчисленные дурацкие вопросы.
Слушая эти вопросы, я вдруг принял решение. Надо сказать, оно и раньше вызревало во мне, это решение. Я смутно размышлял о нем в гуще деревьев, на пути от Эйзенаха до здешних мест. Наверно, оно зрело во мне с той самой минуты в эйзенахской гостинице, когда мои ребята у меня на глазах стали превращаться в бывших борцов под ярким светом люстр эйзенахской гостиницы. А может быть, это случилось еще раньше. Может быть, я еще раньше подошел к этому, до того, как собрался в обратный путь. Как бы то ни было, машинально отвечая на все эти дурацкие вопросы: — А вы сильно голодали? А вы сильно мерзли? А вы были очень несчастны? — я решил, что ни за что больше не поставлю себя в положение, когда мне придется рассказывать о нашем долгом пути. С одной стороны, я прекрасно понимал, что невозможно навсегда замолчать этот путь. Но хотя бы замолчать надолго, хотя бы на много лет, господи, это единственный спасительный выход. Может быть, позднее, когда все уже перестанут говорить о нашем пути, может быть, тогда настанет мой черед рассказать о нем. Эта возможность смутно маячила где-то вдалеке.