Дворец - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снаружи, приглушенный стенами, раздался сигнал машины. Дверь растворилась, и вошел высокий, поджарый военный в афганской серо-зеленой форме без знаков различия. Следом шагнул молодой человек с короткоствольным автоматом, аккуратно поставив оружие у дверного порога.
При появлении мужчины Татьянушкин вытянулся. Азиз сделал нетерпеливый радостный шаг. Квасов с трудом вырвал из дивана жирное туловище, охнул и распрямился. Калмыков, подобно другим, встал, вытянулся по стойке «смирно», распознав в вошедшем военного.
– Здравия желаю, товарищ генерал! – приветствовал гостя Татьянушкин.
– Сидите, сидите! – махнул генерал, усаживая всех, а сам вместе с Татьянушкиным прошел по лестнице на второй этаж. Походка его была молодой и упругой, хотя худое лицо с крупным носом было покрыто морщинами.
– Главный военный советник, ездил в Москву проветриваться. И мы здесь, грешные, без него отдыхали. Теперь вернулся, и мы забегаем! – Недовольный тем, что пришлось вставать, Квасов ерзал среди кожаных складок дивана, устраивал поудобнее свое тучное тело, похожий на неуклюжего моржа. – У него жена молодая, вот и скачет!
– Товарищ генерал понимает наши проблемы! – Азиз, защищая генерала от иронии Квасова, обратился к Калмыкову: – Настоящий друг афганского народа!
Наверху заскрипели ступени. Генерал сбегал, неся под мышкой папку. Спустившись, принес с собой в гостиную запах одеколона, дорогих сигарет, распространяя вокруг себя поле деятельной властной энергии.
И Калмыков представился, выдержал взгляд колючих умных глаз. Заметил, что морщины генерала сложно шевелятся, перебегают, меняются местами, видимо, вслед генеральским ощущениям и мыслям.
– Я был в Москве у министра, делал доклад об обстановке. – Генерал взял под руку Калмыкова, отвел в сторону, усадил на низенькую резную табуретку, инкрустированную разноцветными камушками. – Не было возможности познакомиться с батальоном. Какие у вас возникли проблемы? Как разместились? На днях приеду в расположение, посмотрю на месте.
Калмыков кратко доложил о состоянии дел, о нуждах батальона, чувствуя постоянно запах одеколона и табака, наблюдая, как странно бегут и шевелятся морщины на лице генерала, словно рябь от невидимого ветра. В этом движении пряталось знание и суждение о нем, командире, о его батальоне, неведомое самому Калмыкову.
– С афганцами отношения наладили? Гвардия – это лучшее, что они имеют. Еще полк «коммандос» хорошо воюет на юге. А так ведь армия у них без боевого опыта, для плац-парадов! Не сравнишь с нашей выучкой.
Калмыков чувствовал, как испытывает его генерал. Куда-то помещает свои о нем впечатления, в какой-то скрытый объем. Морщины на генеральском лице складывались в сложный орнамент, в неведомый замысел, и все они, здесь сидящие, были вписаны в таинственный план.
– С Джандатом, начальником гвардии, сошлись? Очень умный, осторожный и хитрый. Предан Амину до последнего вздоха, своего и чужого. Это он задушил Тараки. Пришел к нему в комнату, принял от него часы на память, снял с него галстук, положил на лицо подушку и задушил.
Калмыков вспомнил огромные членистые пальцы Джандата, похожие на железное гидравлическое устройство. Представил: комнатка арестованного Тараки, табакерки, узорные пепельницы, недопитая пиалка чая. Входит Джандат, веселый, резкий. Беспомощный слезный взгляд старика, часы на худом запястье, стариковские руки послушно стягивают с шеи галстук, расстегивают рубаху на шее, и красные, с белыми костяшками пятерни Джандата поудобнее обхватывают начинающее клокотать и пульсировать горло.
– Техника на ходу? Горючее? Боекомплект? С министром говорили о батальоне. Все необходимое по вашему докладу будет обеспечено. – Генерал поднялся, дружелюбно и властно глядел на Калмыкова. – Через несколько дней к вам приеду!
– Товарищ генерал, останьтесь пообедать! – подошел к ним Татьянушкин. – Все готово, товарищ генерал!
– Спасибо. Обедаю дома. Жене обещал. – Легкой моложавой походкой последовал к выходу. Охранник, прихватив автомат, гибко выскользнул вслед.
Азиз и Квасов тихо переговаривались у окна, за которым в бледном холодном солнце желтел и розовел сад, сквозили ржавые кусты роз, ходил садовник и мелко, серебристо струилась вода из фонтана. Калмыков сидел на резной табуретке и обдумывал слова генерала, простые и почти пустые, в которых, однако, мерещился тайный смысл.
На юге, в Джелалабаде, вечнозеленом и влажном, где в туманном дожде лоснятся глянцевитые цитрусы, оранжевые плоды, как маленькие развешанные на деревьях светила, – там идут бои, горят кишлаки, танки скребут гранит, легконогие повстанцы целят из английских винтовок в бегущую цепь «коммандос».
В Герате, у иранской границы, восставший полк казнит офицеров, вяжет советников, сжигает казармы и технику. В горчичном воздухе кривятся минареты мечетей, голубеют изразцы на мазарах.
В предместьях Кабула, в тюрьме, похожей на каменное черное солнце, идут день и ночь допросы. В застенках липко от крови, вопли в глухих казематах. Под утро на бледной заре выводят во двор заключенных, и пули, пробив тела, цокают о камень стены.
На севере, в стране хазарейцев, идут облавы. Женщин, детей, стариков везут к мутно-желтой реке, стреляют, кидают в воду. И потом на глинистый берег выносит распухшие трупы. В жирной шоколадной воде колышется, всплывает и тонет мертвое лицо старика.
Калмыков чувствовал себя в центре беды и опасности, видел себя помещенным в неведомый чертеж.
Снаружи послышался шум машины, приглушенный говор. В дверях появился сутулый, долгоносый человек с маленьким стиснутым ртом, и Калмыков в нем мгновенно узнал личного врача Амина, Николая Николаевича, с кем познакомился день назад в кабульском госпитале.
– Машина пускай уходит! Меня подбросят товарищи! – сказал кому-то невидимому вошедший, шагнул в пространство гостиной под высокий потолок, где на черной балке висела хрустальная люстра.
Татьянушкин, увидев гостя, заторопился навстречу с особой деликатностью и любезностью.
– Николай Николаевич, пожалуйста, проходите!.. Присаживайтесь, Николай Николаевич! – подводил он его к кожаному дивану, на котором сидел Калмыков. – Вы ведь знакомы с подполковником?
Калмыков и доктор пожали друг другу руки. Ладонь доктора была холодной и вялой, не ответила на пожатие Калмыкова.
– Я сейчас принесу, Николай Николаевич, то, что вам прислали, – Татьянушкин ушел вверх по лестнице, скрылся в дверях на втором этаже, Калмыков и доктор остались сидеть. Рука Калмыкова хранила нерастаявший холод чужой ладони.
– Я помню, вы сказали, у вас умерла собака, – Калмыков произнес эту фразу неожиданно, испытывая к сидящему человеку мучительный интерес, природа которого была необъяснима. В сутулой худой фигуре, в длинном, словно выдолбленном из дерева носе, в маленьких сжатых губах было страдание, вызванное, как показалось в первый раз Калмыкову, смертью любимой собаки.
– Спаниель Фриц, шестнадцать лет, – ответил доктор, удивленно взглянув на Калмыкова, знающего о его несчастье. – Жена написала. У нас нет детей. Собака была членом семьи. Когда-то раньше я с ней охотился.
– Сочувствую. Вижу, как вы переживаете!
– Мы уезжали на Украину, под Чернигов, в городок Седнев. Там замечательная пойма. Я стрелял уток на старицах, Фриц доставал птицу. Как сейчас помню: теплая вода, кувшинки, жена в розовом сарафане, Фриц кладет утку у ног жены.
– Есть воспоминания, от которых плакать хочется.
– И у вас такое бывает?
Доктор пристально посмотрел на Калмыкова, словно удивлялся тому, что был столь откровенен с неизвестным, в афганской форме военным. Старался понять, кто он. Калмыков испытывал к нему смешанное чувство симпатии, сострадания и вины. Здесь, на вилле в центре Кабула, сходились люди разных профессий, привычек и лет, скрепленные невидимой связью, вписанные каждый по-своему в неведомый план и чертеж.
– Удивительный феномен – память, – сказал доктор. – Человек рождается без памяти, подключенный через пуповину к материнской плоти. А потом через память он подключается ко всему мирозданию, к мировой памяти. Быть может, смысл человеческой жизни объясняется именно наличием памяти. Своей малой памятью человек питает необъятную мировую память. Когда Вселенная погибнет, останется Память. Потом в новом Большом Взрыве эта Память воплотится в материнскую жизнь Вселенной.
Он сказал это и умолк. Калмыков не удивился этой мысли, смотрел в сад, где в зимнем солнце чахли и умирали последние розы и садовник в чалме пригибал колючие ветки к земле. Он постарался все это запомнить, веря, что память о розах и бородатом садовнике унесется в бледно-синее небо, сохранится там навсегда, и когда-нибудь через миллиарды лет, после гибели и возрождения Вселенной, вновь будет этот сад, искрящаяся струйка воды, мягкий диван в гостиной, на котором будет сидеть длинноносый, похожий на грача человек.