Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье - Федор Панфёров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как волосенки на голове старика. У нас колхозники сеют вдоль, а потом поперек. А у вас что ж?
— Так ведь вам государство отваливает, ого! А у нас и семян-то тю-тю. — Гаранин махнул рукой наотмашь, точно палкой сбивал крапиву.
— Нашим колхозам государство ничего не отваливает. Это вы зря, — проговорил Астафьев и еще злее добавил: — Что же директор МТС смотрел? Как он позволил производить такой изреженный посев?
И Гаранин, ухмыляясь, облизывая губы пьяным языком, сказал:
— У нас не директор, а сплошной гнев: как что насупротив скажешь, он — фырк, тельцем своим жирным в автомобильчик плюх — и укатил.
Такой же изреженной оказалась и озимая пшеница, а на боковых степных дорогах колыхалась сухая прошлогодняя высокая полынь. Подойдя к одному из кустиков полыни, Астафьев, все больше и больше раздражаясь, сказал, обращаясь к Гаранину:
— Вы знаете, сколько семян на этом кусте?
— Не считал. Упаси бог! — И Гаранин захохотал. — Вот бы еще чем заняться! Итоги подбивать, сколько семян на полыни. На то я в революцию с пушкой пришел, чтобы семена на полыни считать? Упаси бог!
— Никто вас не упасет. — И, уже обращаясь к Ивашечкину, Астафьев пояснил: — На этом кусте не меньше пяти тысяч семян. Представляете? А у вас все дороги поросли полынью. Дунет ветер — и семена на поле. Вовремя надо было скосить полынь, а с ней вместе и другие сорняки. Скосить и сжечь. Ведь это зараза. Чума полей. Понимаете?
— Да. Ясно. Понимаю. Тарас Макарович, он… сельское хозяйство не его дело: у него, слышь, печать сельсовета. Вот что бережет. На дело это, слышь, я гожусь.
— Ни на что вы не годитесь! — резко произнес Аким Морев и первый пошел к машине.
Вскоре они очутились на гумне. Здесь на току в кучах лежала проросшая пшеница.
— Сколько тут сгнило зерна? — спросил Аким Морев.
— По бухгалтерии, сорок тонн, — ответил Ивашечкин, весь сжавшись и став похожим на мяч, из которого выпустили воздух.
— Почему не вывезли?
— Не на чем было. Совались туда-сюда, и вот стихийное бедствие.
— Вы с государством осенью полностью рассчитались?
— Окончательно.
— Так почему же вы этот хлеб тогда же не роздали крестьянам на трудодни? Они принесли бы сюда весы и на плечах перетаскали бы зерно домой. Как же это вы?
— Да так уж… бедствие… стихийное, товарищ секретарь, — отводя глаза от куч, смиренно повторил Ивашечкин. — И нам влетело: на райкоме по выговору влепили.
Астафьев взорвался:
— По выговору? Вы что? Забыли, как в былые времена крестьяне хлеб называли? Тело христово! Тело… и за великий грех считали сорить его.
— Дурманом были заражены, — нахально заявил Гаранин с явным расчетом сбить Астафьева.
— Дурманом? Нет! Так говорили крестьяне не потому, что очень уж верили в боженьку, а потому, что знали: хлеб — это их труд, без хлеба они погибнут голодной смертью. А вы сгноили сорок тонн, то есть две тысячи четыреста пудов, и жалуетесь, что колхозники собираются бежать на Орловщину. Это вы своими пакостными делишками гоните их с колхозных полей!
— Ну, вы не имеете права так разговаривать со мной: я с пушкой пришел в революцию и громил беляков на Волге, да и у вас в районе строил социализм, что и теперь неотступно делаю! — возмущенно закричал Гаранин и даже замахнулся, точно собирался ударить Астафьева. — Я вас могу привлечь к партийной ответственности за оскорбление моей личности!
— Не привлечешь! Испугаешься: дрянненькие твои делишки вскроются… Стихийное бедствие? Знаю, что это за стихия! — разгорячась, закричал и Астафьев.
Но тут вступился Аким Морев. Уничтожающе глядя на Гаранина, он резко заговорил:
— В революцию пришел с пушкой и громил на Волге беляков? Хвала и честь вам за то. А ныне такими вот делами, — он показал на кучи гнилого хлеба, — кого вы громите? Колхоз! Поехали, Иван Яковлевич. А они пусть пока тут показнятся, ежели хоть капля совести у них осталась. — И, сев в машину рядом с Астафьевым, Аким Морев с горечью заключил: — Заразным делом занялись: базаром. Помните, как сказала Елизавета Лукинична? Да при таком руководстве базаром поневоле займешься, самому есть надо, детей кормить, обувать, одевать, учить надо… — И у Акима Морева на этот раз из глаз брызнули не слезы, а кипящая на душе ярость.
Астафьев подумал:
«Тогда слезы брызнули, произнес: «Ветром надуло». А теперь чем надуло?»
6Покинув на току Гаранина и Ивашечкина, Аким Морев и Астафьев заехали к учителю Чудину, предполагая, что тот живет на квартире при школе. Но оказалось, что Чудин давно уже перебрался в домик вдовы Матреши Грустновой, потерявшей мужа в годы Отечественной войны и ныне работавшей в бригаде Елизаветы Лукиничны. Домик Матреши стоял на конце села — аккуратненький, веселый, но крыша была покрыта почерневшей соломой, и потому домик напоминал разнаряженного человека, на голове у которого кошелка.
Учитель Чудин переселился в домик Матреши вот как. После того как Гаранин громогласно возвестил: «Учителишка капитулировал и остался у разбитого корыта», — Чудин еще не пал духом. Он рассуждал: «Партия оставила меня в своих рядах, значит, я должен трудом доказать, что достойный ее сын». И потому повел более активную общественную работу: беседовал с колхозниками, выступал на их собраниях. Но Гаранин всюду говорил, что учителишка — скрытый враг, всякое его выступление мастерски извращал, выдергивая из него ту или иную фразу, посылал анонимки в райком, в обком, в областную газету и даже в Министерство просвещения.
Чудин в то время был не только преподавателем математики, но и директором десятилетки. И вот в районной газете стали появляться заметки о том, что директор Чудин плохо ведет хозяйство школы, отвратительно преподает, зазнался, не помогает коллективу учителей, оторвался от него. Потом в областной газете была опубликована как бы сводная статья, в которой, по выражению Гаранина, по Чудину ударили из пушки. Было сказано, что «Чудин находился в плену у гитлеровцев и до сих пор скрывал это свое антипатриотическое преступление. И почему облоно допускает такого прощелыгу до воспитания наших детей?»
И Чудина начали прорабатывать на учительских собраниях… А дальше все как по поговорке: «Пришла беда, отворяй ворота». Чудина лишили права преподавать. Жена у него была тоже учительница. Женщина не из важнецких. Как только Чудина начали прорабатывать, она заявила: «Тони сам. Меня на дно не тащи. Я жить хочу». А когда его лишили права преподавать, она вспорхнула и улетела куда-то в Сибирь. Его же вскоре выселили из школьной квартиры, и он, как бездомный, оказался на улице. Колхозники, запуганные Гараниным, боялись приютить его, украдкой подкармливали, по ночам пускали в хату погреться… И он падал духом… Тогда-то и «подобрала» его Матреша, с которой он когда-то вместе учился в десятилетке. Она убедила его поселиться в ее хате и стала ухаживать за ним, как за ребенком…
Аким Морев и Астафьев вошли в домик Матреши. Тут было пусто: как и у Елизаветы Лукиничны, стоял стол, ничем не покрытый, в углу — огромная кровать красного дерева, видимо случайно приобретенная. На ней старенькое, из разноцветных клиньев одеяло.
— Наверно, оба на огороде, — сказал Астафьев и через двор повел Акима Морева на огородик.
Сарай, который им пришлось пройти, покосился, соломенная крыша осела.
Отворив заднюю калитку, в которую так и хлынуло солнце, Астафьев, согнувшись, нырнул в нее; то же проделал и Аким Морев.
Огородик спускался к берегу речушки Иволги, отделяясь от соседних огородов не плетнем, а высокой сухой крапивой, от корневищ которой уже тянулись молодые побеги.
Чудин и Матреша старательно пололи грядки ранних помидоров; на кустах виднелась сизоватая завязь.
— Вот где основной прокорм, — как бы мимоходом кинул реплику Астафьев.
Аким Морев уловил смысл этих слов и посмотрел на соседние огородики, квадратами примкнувшие друг к другу. На них тоже копошились люди. Огородики обработаны старательно и даже красиво.
«Значит, люди умеют работать, — заключил Аким Морев. — Значит, здесь основной прокорм? Но ведь эти лоскутья земли принадлежат не колхозу, а каждому из них, то есть тут своеобразное индивидуальное владение. Социалистические производственные отношения — это в первую очередь коллективизм в труде. А какой же тут коллективизм?»
Матреша, женщина моложавая, небольшого роста и вся какая-то округленная, выпрямилась. Она взъерошилась, как птица, защищающая птенца, и кинулась навстречу незваным гостям, звонко выкрикивая:
— К властям? В правление ступайте.
— Нет, мы к Якову Ермолаевичу. Ты уж, Матреша, даже и меня не признаешь, — проговорил Астафьев, обходя расхохлившуюся Матрешу.
— Его дома нет, — хриповато, не разгибаясь и из-под низу всматриваясь в пришедших, грубовато произнес Яков Чудин и склонился еще ниже. Казалось, что, если бы это было возможно, он скрылся бы, как букашка, в кусте помидоров.