Ангелоиды сумерек - Татьяна Мудрая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, не думаю, – ответил он на мой безмолвный вопль. – Успокойся, по крайней мере. Ты же, когда отключался, видел иную траекторию пули. Бог мой, да разве мало людей кончает с собой, узнав смертельный диагноз?
И разве мало таких, кто седеет до времени во время допросов или врачебных экспериментов (для блага человечества, исключительно для блага), хотел добавить я. Но понял, что в этом нет необходимости. Что лишь Андрея могла целиком захватить беда одного существа, пусть даже самого близкого, Пабло же скорбит обо всех напрасных смертях. А Снежная Дева… она и в самом деле похожа на мою жену лишь мимолётно.
Снежная Дева, и верно. Когда мы вышли из здания, с хмурого неба сыпалась мелкая манная крупа, и было очень холодно.
– Господа, поторопимся, – сказал Иоганн. – Мы с Гарри семь файеров успели заложить, пока вы предавались чувствам.
Когда мы пятеро подошли почти к самой монастырской стене, Иоганн обернулся и протянул назад открытую ладонь. В ту же секунду над покинутым моргом взвилось бледное и почти беззвучное пламя, обращая в прах его стены, его подвалы и его мертвых.
Пустота и окончательное безмолвие.
Я нес себя домой, как чашу, полную вселенских скорбей. Будто хрустальную вазу с лотерейными билетиками, коими были чужие души.
А добравшись, наконец, повалился на ложе как был, в полной оснастке, запретил Марии браться за мою обувь с целью стащить и почистить до блеска – и вообще велел пригнать мне Хельмута, которого некстати носило по каким-то неудобь сказуемым делам. А потом провалился в сон на грани обморока.
В этом сне мы с Эли по-прежнему оставались молодыми людьми, однако у нас было множество детей и внуков. Жили мы в большущем доме из лиственницы, что сам собой вырос на поляне рядом с тихой речкой, Эли, как самая старшая, варила обед в огромном котле, подвешенном над костром, и смеялась, когда копоть лезла в белокурые волосы и карие глаза. А наши ребятишки притаскивали из соседнего леса то белый гриб, то горькую красную ягоду, то пучок иззелена-бурого целебного мха и радостно кидали в общее варево, и солнце играло на ясном небе цвета моего карбункула.
Разбудил меня, конечно, Хельмут. И сразу приткнул к моим губам кружку с каким-то мудрёным варевом.
– Вот, опохмелись после вчерашнего.
– А что, сейчас уже завтра?
– Ещё немного поваляешься – вообще послезавтра настанет. А там и до конца света недалеко, – улыбнулся он.
Что-то в его манерах насторожило меня – и, возможно, какой-то не такой вкус пойла. Я приподнялся, опершись на его руку, что обнимала мою спину сзади.
– Хельм, твой огуречный рассол факт чем-то глючным припахивает.
– Я же мастак составлять всякие лекарственные смеси. Моя вторая по значимости профессия.
Язык его тоже изменился вместе с тоном речи и подбором слов. Еле заметно, но всё-таки…
– Хельм, ты что – снова с миссией? Волки прислали?
Он рассмеялся.
– Угадал первое и ошибся насчет второго. У Волков теперь свои заботы: сынка Беттины соблюдать, пасти человеческое стадо по окрестностям. Организовать переправы через бурную реку. На́ вот, хлебни еще немного, мне требуется, чтоб ты хоть немного соображал.
В самом деле, голова у меня казалась шире плеч, и в ней клубилась совершенно мерзкая муть.
– Вот, издевались надо мной, как могли, а я всё тот же слабак, что и раньше, – проворчал я.
– Пабло, ты это зря говоришь. Форменный поклёп на себя взводишь, – он присел рядом на матрас, обхватил мои плечи поплотней. Ни в этом жесте, ни в способе выражать свои мысли совершенно не чувствовалось ничего простонародного. Разве что некая симпатичная архаика.
– Это ты вчерашнее переживаешь, верно? – продолжал он. – Да знаешь ли ты, что Волки сами изумились, как ты резко одеяло на себя рванул. Обычно людская пряжа тянется, как оренбургский пуховый платок через обручальное колечко – постепенно и не торопясь. И кончается в том самом месте, откуда взяла начало. А теперь вообще все наши сумеречники присоединились и никак не выпьют то, что ты зачерпнул. Открыл, что называется, выход и распечатал замкнутый источник.
– То есть сумеречники в одно и то же время и берут себе, и отправляют наверх. Друг, а разве так бывает?
– Ну, ты понимаешь, я ведь очень знатным палачом считался. На клинке самого лучшего моего меча велел выгравировать его девиз: «Отделяю душу от плоти и возношу её в горнее Царство». И давал его прочесть всем, кто шел ко мне по приговору суда. Да они и без того понимали, что искупают свой грех, – хотя бы частично, если сотворили какую-либо мерзость, или полностью, если их казнят безвинно.
– А такое происходило, – спросил я наполовину утвердительно.
– Не могу судить – кое-кто искренне так про себя считал. Были такие, что не желали говорить об этом с казнителем, только с духовником.
– Но кое-кто и желал.
– Ты не представляешь, сколько. Начиналось с попытки разузнать, какая боль его ждет и нельзя ли смягчить ее за плату, – он хмыкнул. – Ну что же, брал я эти гроши, хоть и был богат, как мы все. Только и без них бы делал, что считал нужным. Пилюли там в рот сунуть или багор в сердце – штука нехитрая, судейские об этом знали. Редко в их приговоре стояло – «без малейших послаблений», и то когда уж совсем изверга возводили на помост. Так вот, о чём я. После каждой процедуры веревку с петлей меняли – вялой становится, как говорили, и ненадёжной. Прочие расходные материалы…
– Хельм, покороче, а? Меня твоя ностальгия никак не задевает.
– Прости. Не задевает, не касается или шокирует, кстати? Ты бы уточнил терминологию.
Я улыбнулся.
– Ну вот ожил немножко – и то ладно. Так вот, меч после каждой отрубленной головы самую каплю, но тяжелеет. Берёт в себя, значит.
И оттого становится живым и опасным для хозяина. Ведь кто на эшафот обыкновенно поднимается – бунтовщики, убийцы, кровосмесители, ворожеи. В общем, те, кто имеет в себе дерзновение.
– Слыхал я такое. И что – ты считаешь, что там были эти… малые души?
– Выходит, что так.
– И что я набрался их по завязку. Оттого и тошно.
Он кивнул.
– А теперь меня нужно похоронить, как злой меч, верно?
О подобных ритуалах, когда на успение меча собирается весь цвет местного палачества, я читал. Как они пируют – аналог умиротворяющей «последней трапезы» приговорённого. Как льют на клинок вино из кубка. Как заворачивают меч в дорогую ткань и вкапывают стоймя на перекрестке дорог или в потайном месте – чтобы его не выкопали местные ведьмы ради своих тёмных дел.
– Пабло, ты одного не знаешь. Меч не умирает – он только отдыхает в земле. Отдает ей чужое зло и чужие слезы – и поднимается с ложа чистым и сильным.
– Если находятся руки его поднять.
Он помолчал.
– Хельм, ты тоже употребил неточный термин. Дерзновение, как и гордость, – по сути неплохие качества, правда? Как, в общем, любое инакомыслие.
Снова молчание.
– Ох, не так ты прост, каким хотел мне казаться.
– А ты, Пабло, далеко не так прост, каким кажешься себе, – проговорил он. – И Бет тебя вмиг раскусила, и Волки лишь оттого стали с тобой шуточки шутить, да и я, грешный, вынужден был изобретать разные эксперименты круцис. В тебе есть сила и тех, и этих. Очень скрытая, как источник, забитый сором и камнями.
– Допустим. Часть этого сора ты, как я понимаю, поразгрёб. Что дальше?
Он поднялся и расправил плечи. Его куртка с евангелическими застёжками была снова повёрнута на парадную сторону, и я впервые подумал, что над сходством королей с палачами было отпущено немало шуток. В смысле – оба в красном. А вот наоборот – не слыхал.
– Чего ты теперь от меня хочешь, Хельмут?
– Не так уж и многого. Выпей еще того снадобья, что я тебе поднёс. Ну, не совсем такого. Оно тебе, я думаю, покажется крепким кофе без сахара.
– Что, снова дурью мучиться, как в былые времена?
– Сон бывает одинаков с пробуждением, дружище Павел. Люди часто об этом говорят, но всё одно путают. А если тебе угодно помянуть старое – назови это путешествием. Или даже робинзонадой.
Он захлопотал над спиртовой горелкой – я сам недавно стащил ее из туристического магазина и преподнёс ему вместо вонючего примуса коммунальных времен. Вскорости принёс глиняную турку и налил мне стакан с верхом пахучей коричневой взвеси: от настоящего кофе там была одна горечь.
– Это я нарочно чуть перелил, чтоб ты не хватал всей глоткой, а пил с самого краешку, – объяснил Хельм. – Цеди и дальше сквозь зубы.
Когда я принял дозу под пристальным взглядом моего нынешнего учителя, голову мою вмиг повело вдаль еще сильнее прежнего, зрение затуманилось, дыхание стало неглубоким и каким-то резким, а потом вроде как оборвалось совсем. Всё оборвалось и прекратилось.
Жемчужно-серый мир окутывал тело, растворяя вплоть до самых глаз, и в нём не было ни меня, ни его, ни того, кто дал напиток, ни того, кто его выпил. Как это угораздило проскочить, подумалось чужими словами, и куда. Вопросы вообще-то не имели смысла, ответы, которые вроде бы пытались на них дать, – тоже. Нечто прекрасное и полное безусловного значения протекало насквозь, откладываясь внутри чем-то нуждающимся – но, возможно, и нет – в позднейшей расшифровке. Хотя, с другой стороны, оно само было своим значением и смыслом во всей его полноте – так точно, как сугубая древесность есть значение, предназначение и смысл любого из деревьев.