Золотой саркофаг - Ференц Мора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на благоприятное истолкование, случившееся заставило Диоклетиана глубоко задуматься. Яйцо цвета крови могло знаменовать и войну. Император не хотел, чтобы империя на закате его дней утонула в крови. Большую часть своей жизни он провел на полях сражений и, как всякий сильный правитель, нимало не боялся крови. Он твердо знал, что надежнее крови нет средства, цементирующего власть; ни малейшее сомнение никогда не удерживало руки его при подписании смертного приговора. И вдруг теперь он почувствовал в себе какую-то перемену, для него самого совершенно непостижимую. Ему стало неприятно смотреть даже на вечернюю зарю, которая цветом своим напоминала кровь.
Он спешно послал гонца в Дорилей с указом о помиловании присужденных к растерзанию дикими зверями. Казнь заменялась для претора работами в рудниках, а для взяткодателей – ссылкой. Когда Диоклетиан подписывал указ, ему пришло в голову, что за всю его жизнь это, пожалуй, первый случай, когда он помиловал осужденного. Но тотчас вспомнил, что в эту же поездку даровал свободу семье колона. Ведь отнять у отца родного сына – это равносильно смертному приговору. Император удивился: откуда взялась эта мысль? Не то, чтоб он считал себя злым человеком: просто он раньше никогда не чувствовал, что имеет какое-то отношение к людям. Он император, повелитель вселенной, и, как Зевс-громовержец никогда не подсчитывал, сколько растет на земле былинок, так и он не обращал никакого внимания на попираемые его стопой былинки – человеческие жизни. Видимо, подобные перемены несет с собой неизбежная старость. Когда человек идет под гору, его горизонт постепенно сужается: бесконечные дали исчезают в тумане, а по мере приближения к ним мелочи неизмеримо разрастаются. Насколько мог судить сам Диоклетиан, дату рождения которого никто точно не знал, ему скоро должно было исполниться пятьдесят восемь.
Но если у одного повелителя вселенной самая мысль о крови вдруг стала вызывать отвращение, то другому пришла охота потолковать о недавних кровопролитиях. Максимиан спросил императора, знает ли он историю Фиванского легиона. Ему эту историю напомнил лесной пожар, мимо которого они проезжали. Вихри искр и черного дыма стремительно неслись над желтыми нивами, оставляя за собой трепещущие огненные полосы. Диоклетиан не помнил, рассказывали ему о Фиванском легионе или нет. Второй август сообщил об этом очень подробно, самодовольно, с наслаждением, как обычно повествуют об увлекательных охотничьих приключениях, о которых вспомнить приятно.
Это произошло в Гельвеции[77], при подавлении восстания галлов. Среди этих негодяев много безбожников, верующих в Иисуса Христа. Начальник пехоты доложил Максимиану, что солдаты Фиванского легиона заодно с галлами. Зная друг друга, и те и другие во время стычек стреляют в воздух. А после атак ни один фиванец еще ни разу не приносил отрубленных голов противника, хотя военная казна выкупает их по хорошей цене. Максимиан не очень верил этим рассказам, но для того, чтобы исключить всякие сомнения, решил испытать подозреваемый легион. Под Октодуром он окружил его другими частями и приказал, чтобы каждый фиванец вторично принес клятву повиновения у алтаря Марса. Тогда вышел вперед командир легиона Секундий и прямо заявил, что проливать христианскую кровь они не будут. Под пытками мятежник истек кровью, так же, как и назначенный на его место Маврикий. Когда был казнен последний из командиров, Максимиан спросил солдат, кто из них, принеся клятву повиновения, согласен принять жезл командира и подчинить себе остальных. Из рядов вышел старый солдат и от имени всего легиона сказал:
– Мы обещали за жалование отдать вам свои жизни. Берите их: они ваши. Но никого из нас нельзя заставить лишить своих братьев жизни, дарованной богом.
За эту дерзость Максимиан приказал казнить каждого десятого. В мертвой тишине из шести тысяч шестисот отсчитали шестьсот шестьдесят человек и, согнав их вместе, засыпали стрелами.
Август рассказывал об этом с восторгом.
– Клянусь Геркулесом, это было зрелище получше всякого цирка. А в старика, говорившего от имени легионеров, никак не могли попасть. Он орал, что, дескать, чем сильней стараются задуть искру, тем ярче она разгорается в пламя. Но после того как старику вбили гвоздь в висок, он таки унялся.
Максимиан продолжал свой рассказ о том, как из шести тысяч шестисот человек, в конце концов, не осталось ни одного. Но Диоклетиан его не слушал. Он понимал, что соправитель его действовал так, как требовал долг. На его месте он сам поступил бы точно так же. Но в то же время он чувствовал, что слушать этот рассказ больше не может. Отодвинувшись в глубь носилок, он попробовал заснуть.
Недалеко от Антиохии на пути встретилась деревушка Апат. Курьезии, скакавшие впереди, чтобы предупреждать избранных ораторов о необходимости быть готовыми, на этот раз вернулись совсем обескураженные. Отозвав в сторону начальника дворцовых служб, они предложили объехать эту деревню стороной: в Антиохию можно попасть иной дорогой. Однако начальник дворцовых служб категорически запротестовал. Он гневно заявил, что об изменении маршрута не может быть и речи. Это было бы вопиющим нарушением священного распорядка. Он предупредил также, чтобы курьезии не вздумали своим предложением беспокоить Диоклетиана: император лучше всех знает, что порядок – основа основ, и любое посягательство на порядок приводит его в крайнее раздражение.
Процессия уже миновала здание сельской общины, не встретив ни души. Это показалось императору странным, но никто не мог дать ему удовлетворительного объяснения.
На южной окраине, где лепились нищенские мазанки, в одном из дворов забрехала собака. Император распорядился обыскать дом, и вскоре гвардейцы выгнали оттуда человек двадцать оборванных мужчин и женщин. Дрожа от страха перед сиятельными господами, они повалились в пыль. Но тотчас выяснилось, что эти люди прекрасно знают, с кем имеют дело. Сгорбленный лысый старик с белой, местами опаленной бородой промолвил:
– Смилуйся, государь! Не гневайся, что мы от тебя спрятались. У нас нет хорошей одежды, мы не посмели тебе показаться.
– Кто ты? – спросил император, с удивлением разглядывая старика. – Не Квинт ли? Ты как две капли воды похож на моего садовника.
– Он – мой старший брат, государь. Я же – маслобой Анфимий. А эти люди – моя родня. Братья и сестры во Христе. Я их пастырь.
– Значит, ты безбожник? – взревел Максимиан. – Да и остальные!
Старик ответил кротко, но решительно:
– Прости, государь, только сейчас, по твоему гневному слову, я понял, что ты кесарь. Но знай – мы не безбожники. Наоборот, кроме бога, у нас ничего нету.
– Почему у тебя обгорела борода? – спросил Диоклетиан:
– Когда собирали подати, у меня сначала отняли маслобойку, потом – всю одежу, а потом стали пробовать, не годится ли моя борода на щетки. Но это уж они просто так, ради шутки.
– Где же остальные жители деревни?
– От податей сбежали… в город ушли побираться. Там, слыхать, не мучают, и хлеб даровой выдают. Уж не знаю, правда ли, а только ходят слухи, будто там и мясо раздают у алтарей бесплатно.
– А господа ваши, декурионы где?
– Испугались, что сборщики налогов будут их мучить, как они – нас, задумали к варварам бежать.
– А вы сами? – нахмурил брови Диоклетиан. – Вы почему не сбежали?
– Потому что мы отдаем кесарю кесарево.
– Ты сказал, что у вас, кроме бога, ничего нет.
– Ну да. Вот мы и молимся богу за кесаря.
Максимиан так резко взмахнул жезлом, что тот рассек воздух со свистом.
– А мне говорили, что у христиан всюду сокровища запрятаны: ведь они на своего бога ничего не тратят.
Старик обернулся и что-то сказал молодой женщине, одетой лучше других. По ее слову из задних рядов выползло пять оборванцев: две женщины и трое мужчин. Запрокинув головы, они вперили в августов неподвижные слепые глаза с гноящимися воспаленными веками.
– Вот наше сокровище – слепые, – указал на них Анфимий. – Бог поручил их нашим заботам, и мы делимся с ними последней крохой, чтобы по милости божьей унаследовать царство небесное.
– Что же, сделка неплохая! – захохотал Максимиан.
– Дорофей, Горгоний! Выдайте им хлеба и одежду! – обратился Диоклетиан к своим свитским.
Он приказал носильщикам трогать. Максимиан посмотрел вокруг, ища взглядом носилки своих спутниц. Удивленный, спросил императора:
– У тебя в свите тоже безбожники?
– Почему?
– Лысый перекрестил их, а они в ответ – его.
– Может быть… Это их дело… Между прочим, двое, которых я позвал, – самые преданные среди моих слуг.
8
Сообщение придворного врача Синцеллия о том, что Пантелеймон с его знахарскими методами допущен к лечению императрицы, сильно взбудоражило коллегию антиохийских медиков. Отстранению главного врача втайне радовались все. Алчный и наглый, каким стал бы на его месте и всякий другой, Синцеллий был женат на дочери верховного авгура Тагеса, и боги, естественно, не могли пренебрегать столь влиятельным родством. Когда к ним через верховного жреца обращались за советом богатые больные, бессмертные неизменно указывали на Синцеллия, как на врача, особенно любимого Эскулапом. Давно уже пора было богам порадеть о ком-нибудь другом. Тем не менее, врачи не могли допустить, чтобы в священном дворце возобладали христианские предрассудки. Пока Пантелеймон именем своего бога лечил одну бедноту, это никого не возмущало, так как вознаграждать за свое лечение бедняки предоставляли богам. Но было слишком ясно, чем грозит доверие августы к лекарю нищих. Можно было сказать заранее, что придворная знать, несомненно, сочтет своим долгом последовать примеру императрицы, а состоятельные горожане, конечно, переймут распространившуюся при дворе моду.