Казнь за разглашение - Александр Андрюхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Видите того человека в очках? У него на плече сумка, в руках газета. Он в джинсовой рубашке и в коричневых штиблетах. Прихрамывает еще.
Тот, на кого указала Климентьева, был маленького роста, лысоват, на носу огромные роговые очки, уменьшающие его собственные глаза до крошечных размеров. Вид его был неопрятен. Лицо озабоченно. Берестов нагнал его на проезжей части и вежливо спросил:
— Извините, вы Евгений Зиновьевич?
— Да, — ответил тот, удивленно оглядываясь на журналиста.
— Меня зовут Леонид. Фамилия — Берестов. Я из газеты «Московские вести».
— Чем заслужил внимание столь известной газеты? — иронично усмехнулся Мелехов.
— Я вам звонил на работу, но мне сказали, что Мелехова Евгения Зиновьевича не знаем. И такой никогда не работал в Институте судебной медицины.
— Интересно! — улыбнулся Евгений Зиновьевич. — Весьма интересно. Ну и…
— Вас что же, скрывают?
— Я с этим разберусь. Если можно, излагайте по существу.
— Я хочу вас спросить вот о чем: вы делали вскрытие некоего Алексея Климентьева?
— Понятия не имею, — усмехнулся Мелехов. — Я каждый день делаю вскрытия. Иногда на дню по несколько раз. Всех я не помню, да и, откровенно говоря, помнить не обязан. Кстати, когда это было?
— Шесть лет назад.
Брови патологоанатома взметнулись вверх. Он даже замедлил шаг от изумления.
— Ну где же мне вспомнить труп шестилетней давности, когда я и людей такой давности не помню.
— Но у вас, наверное, есть протокол вскрытия?
— У меня лично нет. Хранение протоколов не моя компетенция. Так что извините! Еще вопросы есть?
— Есть! — взвизгнул голос сзади.
Мелехов с Берестовым одновременно вздрогнули и оглянулись. Сзади была Климентьева, растрепанная от ветра и красная от негодования.
— Расскажите господину журналисту, в каком состоянии вы вскрывали труп Алеши!
Мелехов плотно сдвинул губы и угрюмо уставился на Климентьеву. Было видно, что внутри у него происходит борьба: узнавать или не узнавать эту сумасшедшую тетку. Наконец он скривился в усмешке и севшим голосом произнес:
— А, Зинаида Петровна! Я вас не узнал. Долго жить будете!
Последнюю фразу он произнес подчеркнуто четко. И расплылся в шкодливой улыбке.
— Так что же, Зинаида Петровна, я должен рассказать вашему господину журналисту?
— В первую очередь, в каком состоянии был труп Алеши перед вскрытием.
— А! Труп вашего сына, — произнес, сощурившись, Мелехов, — да-да, припоминаю… Теперь уже окончатель но вспомнил!
Он тяжело вздохнул и перевел взгляд на Берестова:
— Тут нельзя не отметить, что труп Климентьева попал ко мне не в лучшем состоянии.
— Поясните журналисту, что значит в вашем понятии «не в лучшем состоянии», — потребовала Зинаида Петровна, негодующе сверкнув глазами.
— Не в лучшем — это значит не в лучшем! — произнес Мелехов с нажимом, бросив недобрый взгляд на Климентьеву.
— Труп был разложившийся! — крикнула Климентьева.
— Как это? — удивился Берестов, глядя то на Климентьеву, то на Мелехова.
Мелехов, сжав губы, с ненавистью сверлил своими крохотными глазками отчаявшуюся женщину, а у той продолжали сыпаться искры из глаз:
— А вот так! Труп три дня пролежал у раскаленной батареи и разложился до неузнаваемости. О каких результатах вскрытия может идти речь, если труп в таком состоянии. Да его никто и не вскрывал! А заключение написали от балды!
— Да-да, почему вскрытие делалось на третий день, а не в тот же, когда поступил? — нахмурился Берестов.
— А потому что были праздники, и всем на все было наплевать! ответила за патологоанатома Климентьева. — Им и без праздников на все наплевать, а тут Восьмое марта! А девятого надо похмеляться! И только десятого вспомнили, что у них валяется труп чуть ли не на самой батарее.
— Но почему на батарее? — пробормотал Берестов.
— Да потому что у них такие правила, — затряслась от злости Климентьева. — Пока не дашь на лапу сто баксов, труп в холодильник не положат. У кого нет денег, у тех трупы будут разлагаться до тех пор, пока их не потребуют родственники. Когда забирала Алешу, он вообще разваливался по частям! Его подмазали глиной, чтобы была возможность хоть как-то довезти до дома!
Зинаида Петровна разрыдалась, а Мелехов тяжело вздохнул. За все время обличительной тирады он не проронил ни слова, лишь презрительно сверлил женщину своими крохотными глазками из-под толстых стекол очков. Наконец он произнес усталым голосом, обращаясь больше к журналисту, нежели к Климентьевой:
— Ну вы же знаете, Зинаида Петровна, что заключение на основании вскрытия делает коллективная комиссия. Поэтому написать заключение от балды физически невозможно. Что касается ваших обвинений, что мы якобы не делаем вскрытий вообще, то они также лишены всяких оснований. Вскрытие — тоже процесс коллективный.
— Тогда почему ваш коллектив утаил след от укола на сгибе руки умершего?
— Еще раз повторяю, — устало произнес Мелехов, — никакого следа от укола на трупе вашего сына мы не обнаружили.
— Если вы не обнаружили, это не значит, что его не было, — продолжала напирать Климентьева. — У полуразложившегося трупа разглядеть след от укола, конечно, трудно. Почти невозможно! Да вы специально и разложили тело, чтобы замаскировать этот след от укола. Вы все из одной шайки!
— Ну знаете ли, Зинаида Петровна, — выпучил глаза Мелехов, — это уже слишком! Если у вас есть какие-то претензии, так это не ко мне! Это к начальству! Я уже шесть лет вам долблю: напишите заявление и мы создадим комиссию! А сейчас, извините, мне некогда.
Мелехов резко развернулся и пошел прочь. А Климентьева крикнула ему вслед:
— Убийцы!
Берестов был потрясен настолько, что весьма смутно помнил, как потом он распрощался с Климентьевой и как добрался до работы. В себя он пришел только в редакции, и то после встречи со стеклянными глазами Топорова.
— Ты когда сдашь про Минаева? — спросил замредактора.
— Сегодня, — ответил Берестов. — У меня есть ещё одна скандальная тема, даже можно сказать желтая, — о том, как хранятся покойнички в московских моргах. Усекаешь? Есть свидетели, что трупы в моргах кладут в холодильник только по великому блату или когда дашь на лапу. А так они валяются где попало в коридорах и естественно разлагаются.
— Это не ко мне! Это к редактору.
Берестов, не теряя времени, тут же отправился к Авекяну. Однако у дверей его кабинета затормозил. У редактора кто-то был, и он, по своему кавказскому обыкновению, грубо кого-то отчитывал.
— Я тебе деньги плачу, — кричал Авекян, — а это ты мне должна платить за то, что я тебя печатаю и популяризую твое имя!
«Как это он выговорил „популяризую“? — усмехнулся про себя Леонид. Долго, должно быть, учил…»
— Я тебя учу журналистике, а ты со мной споришь? — продолжал греметь бас Авекяна. — Куда это годится? Никуда это не годится! Ты за целый день ничего не сделала. Только с подружками пролялякала! Ты думаешь, что сюда можно ходить и ничего не делать? Я тебя с базара вытащил, а ты мне мозги полоскаешь, выпендриваешь ся тут стоишь, из себя крутую журналистку строишь!
«Боже мой, кого это он с базара вытащил? — удивился Берестов, — Да ещё так грубо…»
В ту же минуту дверь редактора распахнулась и из кабинета вышла Иванова со слезами и красными глазами. Лилечка прошла мимо Леонида, не взглянув на него, и сразу отправилась на лестницу. Берестов собрался было войти к редактору, но передумал и отправился за Лилечкой в курилку. На лестнице он поймал её за руку.
— Чего он на тебя так орет?
Лилечка взглянула Берестову в глаза, окунув его в свое море синевы, и выдернула руку. Затем молча уселась на сейф и достала из пачки сигарету. Берестов схватил с подоконника зажигалку и, ловко щелкнув, участливо поднес ей. Она закурила, благодарно кивнула и большим пальцем элегантно провела под глазами. Слез как не бывало.
— Чего он орал? — повторил Берестов.
— Хочет и орет, — произнесла она, выпуская струйкой дым.
— Темы не нравятся, что ли?
— Ему ничего не нравится.
После слез лицо её сделалось свежей, глаза светлей, губы — мед и пламень. Рыжий завиток прилип к влажному виску, а из-под блузки выбилась белоснежная лямка бюстгальтера. «Хоть картину пиши», — подумал Берестов.
— Кстати, ты как относишься к живописи? — спросил он ни с того ни с сего.
Она неопределенно пожала плечами. Берестов понял, что с живописью погорячился, однако тему продолжил:
— А я обожаю живопись. Особенно фламандскую школу. Ну, итальянскую еще. Я имею в виду итальянскую классическую школу, а не авангардное направление, к которому относятся Пикассо и Сальвадор Дали. Этих двоих, которыми восхищается весь мир, я не люблю. Ну у второго ещё наблюдается какое-то символическое подобие мысли, у первого же — вообще ничего за душой. Хотя раннего Пикассо, когда он писал традиционно, я не отрицаю. Когда же он начал разрисовывать разными цветами эти квадратики и треугольнички, тут, по-моему, как художник он кончился. Я был на его выставке в Лондоне. Ей-богу, обыкновенные обои Чебоксарской фабрики на меня произвели бы менее тягостное впечатление, чем мазня Пикассо. Я вышел оттуда с совершенно обледеневшей душой.