Дочки, матери, птицы и острова (сборник) - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я называю это женским насилием. У меня такая соседка. Абсолютно пещерная особа. Подглядывает в щель. Выскакивает как полоумная с помойным ведром именно в ту минуту, когда я жду лифт. Видели бы вы ее капот! Громадная красная плащпалатка, отороченная воланами…
– …Он сорвал с меня волан. Он его прокусил! Ты представляешь? Прокусил мой волан. Я тебе покажу…
– …Красивая женщина, между прочим. Такая вся большая, теплая… А я ее боюсь. Я не умею грубо… Не так воспитан. Не дерусь… Но почему я должен крадучись уходить и приходить? Потому что у нее пьянь муж, который кормит птиц и мочится в лифте? И не годен к строевой?Она врывается ко мне в распахнутой дубленке. Она была ей сразу мала, но стоила дешево. Отказаться не хватило сил. С тех пор она ходит так, как будто ей «всегда жарко». В растворе пол висит длинный прибалтийский шарф.
– Фу! – говорит она, сбрасывая шарф, дубленку, сапоги. – Опять сегодня этот… Сосед… Едва вырвалась… Мой был еще дома… Ну, ты его знаешь… Бдительный… Наплела! Сейчас что-то покажу…
Она демонстрирует синий след на своей нежно-белой, уже увядающей коже.
– Мой чувствует… Так на соседа смотрит, так смотрит… Я ему: да брось! А сама так волнуюсь, так волнуюсь… Я помню, как ты волновалась, когда у тебя было… Ты помнишь, как ты всем врала? Помнишь?
У меня ничего подобного не было. Ничего. Но это неважно. Правда не имеет никакого отношения к ее жизни. Она выставила ее за дверь. Или, наоборот, заперла на ключ… Не знаю… Да это и не имеет значения.
– …Я на работу пришла, этот… начальник!.. Я сегодня ему сказала: «Еще раз коснетесь рукой, расскажу жене». А он: «Да я, да я ради тебя, да гори она пламенем… Я могу и развод оформить…» Скажи, мне это надо? Надо? Его развод?
Она будет выговариваться долго-долго. Выговорившись, постареет, опадет, потеряет цвет… Сейчас ее легко поймать на противоречии, неточностях.
Но не буду. Ни вчера, ни завтра, никогда. Их две – Нели. А может, и три. И никакая это не болезнь. Отнюдь… Это спасение, мои дорогие, придумать, что кто-то страстно рвет твои кружевные воланы, даже если у тебя их сроду не было.
Фантомные боли любви, которая здесь больше не живет.Из крякв
Мне сюда сесть? На диван? Спасибо. Какие комковатые подушки! Я дам совет. Перо хорошо просушивать в духовке. Это просто: перебрать – и в наволочку на выжарку… Подушка потом делается легкой, укладистой… А у вас одни комки… Конечно, вам не до этого… Я вот пришла. Отнимаю время. Нет, ни чаю, ни кофе. Стакан сырой воды… Прямо из крана. У меня пересыхает горло. Сколько вы мне дадите лет? Не стесняйтесь… Мне можно сказать все. Потому как и я могу сказать все… Вам, например, пятьдесят с хорошим хвостом, хоть вы с тенями и с бантиком на голове. Вы пожилая и не очень счастливая. Да? Теперь говорите мне… какая. Не хотите… Пришла, мол, сволочь, и хамит. Вы еще не знаете, какая я сволочь. Я вас только готовлю. Стакан у вас тусклый… Вы его полощете под водой, и все. А я мою в крепкой соли и протираю так, что не без крови… Видите порезы на пальцах? Это от стаканов. Я уже перехожу к делу. Стаканы – важная деталь.
У меня не было другого способа его завоевать, как стать такой хозяйкой, чтоб сравнить меня было не с кем. Как Горького, матерого человечища. Все цитаты из школы помню отлично, потому что и в школе у меня не было другого способа обратить на себя его внимание, как хорошей учебой. Одевалась я плохо, немодно. Внешность у меня – сами видите. Зауряд. Не спорьте! Конечно, все при мне, глазки там и прочие выпуклости, но я не нравилась. Никому и никогда. А ему особенно. Его зовут Эдуард, у него мама – полька, всю жизнь жила в России и нас же ненавидела. Презирала, можно сказать. Я Эдика увидела в седьмом классе. Ходила за ним и нюхала, как собака. От него пахло иначе, даже не скажу прекрасно, но мне нравилось до невозможности. Потом я узнала, что у них такой запах дома. Каждый ведь дом пахнет по-своему. С седьмого класса я спятила. Просто не знала, что с собой делать, куда себя деть. Он на меня ноль внимания, хотя не дурак же! Видел, что я вечно торчу на его пути. В девятом он прислал мне записку: «Исчезни из моей жизни». Я ему ответила: «Никогда». Это вся наша переписка за всю жизнь. В девятом же он начал крутить со Светкой Куликовой. Светка тянула на медаль, и я напряглась тоже. У Светки мать – учительница в нашей школе, ей легко было учиться. Ее спрашивали, когда она выучила. Ее мать говорила в учительской: «Спроси сегодня мою». И все дела. А я пупок надрывала. Мама-покойница, царство ей небесное, за все мои успехи купила сто лет ношенную дубленку. Я была наверху блаженства… Дурацкие, между прочим, слова. Верх блаженства. У блаженства нет верха. Я это знаю. А вы? Нет… Это мало кто знает.
Тогда в засаленной дубленке – но в дубленке же! – я просто пошла на Эдика, поперла на него, можно сказать, как танк. В какой-то момент – мне так показалось – он на меня не то что клюнул, а все-таки затормозил глазом. А потом у него пошло на меня отвращение. От вас когда-нибудь отвращались? Ну что вы дергаете головой? Это нельзя не знать. Это как бы смрадом и холодом веет, а ты голый. Эдик стал меня позорить и унижать. При всех. И какая я дура. И ноги у меня, как ножки у скамейки. И от голоса моего у людей сыпь. И воняю я. Все хохочут. Особенно когда про ножки скамейки. Посмотрите на мои ноги. Видите? Не фонтан, икры, правда, тяжеловатые, но ведь прямые и не кончаются сразу после колена. Девятый я не знаю как прожила. От медали уже мысленно отказалась, сил не было. А со Светкой у него все кончилось. Началось с Наташкой. А Наташка, между прочим, поповская дочка. Вся такая праведная, смирная, послушная. С души воротит. Но внешность – таких теперь нет. Это объективно. Коса до попы и кольцом заворачивается. На висках и на лбу кудри. Глаза навыкате, но в меру, и желтые, желтые… как молодой мед. Я ни у кого таких глаз не видела. Одно дело была Светка. Ее, как простую… можно было прижать где надо, а может, и больше с нее взять. Уже многие тогда перепихивались, не придавая значения. Но поповское воспитание – дело пока еще непонятное. Эдику моему стало трудно. Никакой разрядки организм его не получал. Это по нему было видно. И однажды он догнал меня возле подъезда и предложил посмотреть на город с чердака. Я сразу все поняла. Он меня изнасилует и с крыши сбросит, как мешок дерьма. Я говорю ему: не надо на чердак, пошли ко мне, дома никого нет. Нет, сказал он. И ты, и еще твой дом многовато для меня будет. И ушел. Я догнала его на улице и говорю: «Идем на чердак». – «Пошла ты…» – ответил он. Я не сказала, что это сейчас, что поп, что секретарь обкома – разницы нет, а тогда, в десятом, Эдику не грубо, тактично, а направление ума изменить старались. Но это была грубая ошибка учителей. Потому что Наташка, одетая сразу в несколько броней недоступности, мозги Эдику свернула окончательно. Чуть ли не «пойду в семинарию» и так далее. Его увидели в церкви, школа запсиховала, и в этот самый момент он опять мне говорит: «Пошли на чердак». И мы пошли.
Если бы я не была такая дура – а степень моей дурости тогда только начиналась, – я бы сообразила: если и больно, и противно, и тебя в упор не видят, и бросают на сучки досок, а лицо закрывают ладонью, чтоб не чувствовать дыхание – нет, не думайте, у меня до сих пор и рот в порядке, и желудок, а тогда так и вообще… Забыла мысль… Да ладно. Я ведь о чем думала, пока он лишал меня того, что когда-то называли честью: сейчас он меня, как куль, из окна сбросит. Сбросит, и никто на него не подумает – он хороший и с поповной дружит. А я наоборот – в мнении народа девушка к мужскому полу приставучая, прилипучая. Что ж вы думаете, про меня такого не говорили? Но пока он, извините, давил меня, я поняла – не сбросит. Именно для этого я ему буду нужна до тех пор, пока поповна не разговеется. Так и вышло. Он встал, переступил через меня, как через грязь, ногой поддел мои рейтузы и говорит: «От бабушки достались?» Я лежу мокрая, липкая, все у меня болит, рейтузы у меня не от бабушки, а от матери, это точно. Теплые, с начесом. Мама считала, что это место надо женщине согревать. Всегда. Зачем? Не уточнялось.
Не помню, как поднялась. Кровь на ногах, колени дрожат, слезы текут… Его как ветром сдуло. Знал ведь, что я никому не нажалуюсь, все стерплю, и вот это – уже столько лет прошло – меня до сих пор бесит. Уверен в себе был, уверен. И я одна ему эту уверенность дала!
Вот и горло пересохло… Вода у вас плохая, отдает хлоркой… Я ничего и не говорю, сама же просила сырую, но у меня, например, не отдает.
Собрала я свои бебехи, оделась кое-как. Думала, мама заметит, что во мне капитальная поруха. Ни фига. А мне родители тогда стали страшно интересны именно этой стороной жизни. Как у них? Нравится ли это маме или и у нее терпение любви? Я ведь знаю, как она отца любит, как висит на балконе, как тряпка, когда он задерживается, как прямо умирает, если у него температура тридцать семь и две. Папочка, между прочим, за мамой так не умирает. Выносит мусор и все такое, но какой-то там футбол смотрел, когда мать попала с перитонитом и едва не отдала Богу душу. Прибежал из больницы как ошпаренный, только чтоб успеть, а мать под капельницей. Но не о моих бедных родителях речь, ни мамы, ни папы уже нет, царство им небесное. Папа умер раньше. Хотя все болела мама, такая была вымученная женщина. А полячка, между прочим, жива. Ненавистью жива. Сколько раз, Господи, я ее убить хотела. Но это потом…