Стена Плача (повести и рассказы) - Рафаил Гругман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господи! Я никогда не прощу им тот проигранный липецкому «Металлургу» матч.
Открытие сезона. Мы и дебютанты – какой-то Липецк, которого и на карте футбольной нет. Где этот Липецк? Где?! Мы их сожрем с потрохами и даже не будем запивать. Боже! Что они сделали со мной?! Как?! Как они могли проиграть?! 0:1. Кому?! Липецку… Кому?! На своем поле! Первый матч сезона.
О– о! Они медленно пыот мою кровь, они специально, да-да, специально проиграли этот вонючий матч, чтобы по капле цедить мою кровь. Господи, за что ты обрек меня любить эту команду?
Молчаливая многотысячная толпа медленно рассасывается по примыкающим к парку улицам, втягиваясь в грустный, как после похорон, город.
Я иду домой и глотаю слезы.
Жора. У нас есть Жора, который возьмет любой мяч, который Яшину и не снился. Только надо ему бить в угол. В самый дальний от него угол. В девятку. Под перекладину. Все, кто не знает, так и делают. И Жора оставляет их с носом.
Только ради Бога, заклинаю вас, ради Бога, не бейте ему метров с сорока, несильно и между ногами. Когда нужно просто стать на колено и аккуратно взять в руки катящийся к тебе мяч – Жора не может. Он профессор и такие мячи не принимает. Только между ногами. Это же надо?! В самой важной, решающей игре сезона – с «мобутовцами».
Конечно, все для нас уже кончено. И плакала по нам высшая лига, и я вместе с ней.
Конечно, оно так и было б, если бы Бог не сжалился надо мной и не послал нам Колдака.
Как он поймал этот мяч! При счете 1:1 защитник «Труда» поверху посылает мяч своему вратарю, и Толик мягко ловит высоко летящий мяч, аккуратно так его опускает на землю, не торопясь делает два шага вдоль линии штрафной и… щечкой – получите!
Если бы не сердце, я клянусь вам, если бы у него не схватило сердце, он попал бы в сборную Союза, а вместе с Лобаном это была бы такая команда, которая бы всей хваленой Москве сделала вырванные годы.
– Лобан!
– Балерина! Майя Плисецкая!
Может, кого-то эта кличка обижала, мне – нравилась. То, что делал Лобан, это было море удовольствия. Это был танец маленьких лебедей, нет-нет, танец кобры, когда защитники, заворожено повторяя искусные колебания его корпуса, рассыпались в разные стороны, а он, колдун, виртуоз, чародей, с приклеенным к его ноге мячом, играючи входил в штрафную.
Лобан был мужик. Он забил десять голов за сезон, но он не вышел на поле делать золото Киеву, из которого его «попросили», в тот последний, решающий для «Динамо» матч: «Черноморец» – «Торпедо».
Какой красавец забил нам Стрельцов на пятнадцатой минуте! Принял мяч на грудь и, не дав опуститься, мощно – под перекладину.
А гол Ленева на сороковой?! В девятку, с сорока метров.
Но между этими двумя перечеркнувшими надежды
«Динамо» ударами стрельнул Канева, и Кавазашвили с испугу уронил мяч на ногу набежавшему Саку…
Нет, я не возражаю, чтобы они проигрывали, спорт есть спорт.
Но пусть они не пьют стаканами мою кровь!
Вы помните матч с московским «Динамо»?
При счете 2:3 (до этого Гусаров трижды играючи, головой забрасывал нам мячи) на последней минуте, когда только сердце надеялось, отказываясь подчиниться разуму, штрафной в сторону «Динамо», и две ракеты, стремительно летящие друг к другу, Москаленко – Ракитский…
Получите!!!
Я был счастлив. Но эта игра стоила мне все мои шестьдесят килограммов.
Нет, нужно быть идиотом, безумным идиотом, чтобы любить эту команду.
И в этом мое несчастье.
Лучше сразу застрелиться, чем идти на стадион и смотреть, как они неторопливо полтора часа будут над тобой издеваться.
Поэтому в день игры я давно уже включаю телевизор, слушаю новости и жду сиюминутного приговора: единожды услышанное легче девяностоминутных терзаний.
И единственное, чего я не могу до сих пор понять, как это итальянцы с их чисто одесскими страстями переполняют еще трибуны стадионов, и количество их. невзирая на футбольные инсульты и инфаркты, все увеличивается и увеличивается…
А может, все наоборот? И мы больше итальянцы, чем они? Глядя на пустые трибуны, я все более утверждаюсь в этом…
Хотя, покидая стадион, понимаю, что это оптический обман…
***В Шеллиной семье случился скандал. Сказать, что Изя был ревнивцем, пристально следящим за каждым шагом молодой жены, я не могу. Но если еврейская женщина больше двух раз бросает в доме ребенка и летит в госпиталь к раненым алжирцам, это уже слишком.
Упавшие на Изину голову романтично доставленные на теплоходе в Одессу алжирцы, тайно от враждебной Франции размещенные в тиши Александровского парка, хоть и были героями освободительной войны, к Изиному удивлению, на инвалидов никак не смахивали.
Сплошь молодые и чернявые, с жульническими усами и коварным для женского уха французским языком, «арабские жеребцы» – так свирепо заклеймил их через пару недель бдительный Парикмахер, – представляли серьезную опасность для женской половины легкомысленного города.
– Ты никуда не пойдешь! – твердо произнес он, для верности хлопнув кулаком, но столу.
– Я не могу не идти. У нас концерт! – неожиданно возразила дотоле послушная половина.
– На прошлой неделе уже был концерт – хватит:
– Я что, его сама придумала? Наш завод шефствует над госпиталем – ты разве этого не знаешь?
– Плевать мне па твой завод! Что, кроме тебя там больше никого нет?!
– Изенька, – ласково пытается утихомирить его супруга, – я же танцую танцы народов мира. Если я не приду, то у Нюмы не будет партнерши на чардаш и я сорву концерт. Ты же сам был секретарем комсомольской организации, – миролюбиво кладет она на весы семейного конфликта полновесный довод.
– Ну и что с этого? – слабо возражает экс-вождь механического цеха. – У тебя же ребенок…
Что было вечером, я вам лучше не буду рассказывать. Шелла пришла домой с цветами.
– Вон! – в бешенстве заорал Изя, вырвав из рук букет и бросив его па пол. – Я ухожу к маме!
– Изенька, – ласково пыталась успокоить его теща.
– Вон! – топтал он ногами ненавистный букет. – Вон!
– Мне же дали его, как артистке, – плача оправдывалась Шелла.
– Или я, или они! Я знать ничего не хочу! Собирай вещи! Я сейчас же ухожу к маме.
Слезы, крики, ой-вэй… В этот вечер от первого до четвертого этажа в доме было что послушать, но главное – ребенок не остался без отца.
Две ночи Изя спал на полу в тещиной комнате, а на третий день спешно вызванная Изина мама, сперва дав ему хорошенько прикурить, лихо начала миротворческий процесс:
– Если ты думаешь, что у меня есть для тебя койка, то ты глубоко ошибаешься! Хорошенькое дело вздумал – уходить от семьи! Отелло! Чтобы ты сегодня же спал с женой и не позорил меня перед Славой!
Не буду утверждать, с этого ли момента начался арабо-еврейский конфликт, но доподлинно известно, что с того концерта прекратилась Шеллина связь с народно-освободительным движением Северной Африки, а Изя по совету многоопытной мамы усердно стал разучивать с женой чардаш.
Успехи его на новом поприще были так «велики», что Шелла, с улыбкой наблюдая старательные мучения мужа, подтрунивая, время от времени подпускала ему шпильки: «Ревнивец ты мой, зачем тебе становиться китайским мандарином? Или я выходила замуж за артиста ансамбля Моисеева? Хватит мучиться – я люблю тебя таким, как ты есть». На что Изя, еще с большим упорством переставляя ноги, нехотя отмахивался: «Да будет тебе… Если можно научить слона в цирке, то я с этим тоже как-нибудь справлюсь. Я хочу с тобой танцевать – и точка».
Неизвестно, сколько продолжались бы ежедневные мучения четы Парикмахеров, если бы в душную июльскую ночь первый двор не взорвался новым скандалом.
Понять что-либо среди женского крика: «Скотина! Почему ты пошел без меня?!» – было очень сложно, но наутро Славе Львовне уже донесли, что после концерта Магомаева в Зеленом театре Вовка, хорошо знавший "неаполитанского'' премьера, бросив в театре жену, остался где-то с ним за полночь и, придя домой, получил на полную катушку сцену ревности: «Почему ты не взял меня с собой?! Ты меня стесняешься?! Или боишься, что я прямо там пойду с ним спать?!»
История эта настолько развеселила двор, что заслонила недавний алжирский конфликт и позволила Изе со справедливой усмешкой: «Женщины не менее ревнивы» бросить опостылевшие обоим супругам танцевальные уроки.
***Как и в каждом дворе, в нашем есть что послушать. Стараниями великих мастеров эпохи позднего барокко акустика сто столь совершенна, что любое невнятно произнесенное на его сцене слово одинаково хорошо слышно на всех этажах амфитеатра. Но когда на подмостки выходит маэстро, голос– которого ставился если не на италийских берегах, то где-то рядом, – вот тогда вы имеете «Ла Скала» и Большой театр вместе взятые, причем бесплатно.
– Этя! Этинька!
Я берусь описать вам цвет мандарина или вкус банана, что одинаково в диковинку для нашего двора, но как, вспомнив уроки нотной грамоты, изобразить музыку еврейской интонации, ушедшей вместе со скумбрией в нейтральные Воды, – ума не приложу.