Жизнь Николая Лескова - Андрей Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не менее терпеливо и охотно писал он 28 декабря того же 1884 года и ревностному собирателю альбомов и автографов, ветеринарному врачу Г. Л. Кравцову:
“Стараюсь изгладить у вас и тень неудовольствия и посылаю вам такую вещь, которая признается за наилучшую у любителей авторских автографов: посылаю вам черновую рукопись маленького рассказа [1311], который должен появиться в 1-й генварской книжке журнала “Новь”. Тут вы имеете не только мой автограф, но и образец целого процесса — как тяжело вырабатывается та “простота”, которая нравится вам и некоторым другим литературным друзьям моим. Все это плод труда очень большого. Иначе мне ничто не удавалось.
…Духовная связь, образующаяся между читателем и писателем, мне понятна, и я думаю, что она для всякого искреннего писателя дорога. Я благодарю вас за ваши теплые строки. Если захотите быть мне полезным, не забудьте, что всякая умно наблюденная житейская история есть хороший материал для писателя. Сообщите мне при случае что-нибудь такое, что может быть предметом повести или рассказа. Я всегда люблю основывать дело на живом событии, а не на вымысле. Имена мне, разумеется, не нужны. Всякий оригинальный анекдот, всякий непосредственный характер оч[ень] дороги писателю, стремящемуся воспроизводить жизнь в верных действительности чертах. А потому при случае вспоминайте о писателе, которому вы захотели выразить свое сочувствие, и это будет мне помощию и знаком действительности вашей ко мне приязни” [1312].
О том, как трудно дается простота, он не менее горячо высказался также и в письме к товарищу-профессионалу, В. А. Гольцеву, в письме от 16 ноября 1894 года:
“Рукопись “Фефел” сегодня вам возвращаю. Она опять сильно исправлена, но все-таки находится в таком удовлетворительном состоянии, что набирать с нее вполне удобно. Я оч[ень] рад, что она у меня побывала и я мог ее свободно переделывать. Это оч[ень] важно, когда автор отходит от сделанной работы и потом читает ее уже как читатель… Тогда только видишь многое, чего никак не замечаешь, пока пишешь. Главное — вытравить длинноты и манерность и добиться трудно дающейся простоты. Теперь я удовлетворен и покоен” [1313].
“Слышал ли ты или нет, — спрашивал Лесков брата своего Алексея Семеновича в письме от 12 декабря 1890 года, — что немцы, у которых мы до сих пор щепились рождественскою литературою, — понуждались в нас. Знаменитое берлинское “Echo” вышло рождественским № с моим рождественским рассказом “Wunderrubel” [1314]. Так не тайные советники и “нарезыватели дичи” [1315], а мы, “явные нищие”, заставляем помаленьку Европу узнавать умственную Россию и считаться с ее творческими силами. Не все нам читать под детскими елками их Гаклендера, — пусть они наших послушают… Сколько это надо было уступки со стороны немца, чтобы при их отношении к рождественскому № издания, — вместо своего Гаклендера, или Линдау, или Шпильгагена, — дать иностранца, да еще русского!.. Право, это даже торжество нации! И это “мирное завоевание” в образованной среде дали России не Скобелев с его жестокостями и не Драгомиров с его полупохабствами, а мягкосердечный Тургенев и Лев Толстой в его полушубке!.. И что им за это дома? — Шиш и презрение глупцов, презрения достойных. А вот это-то одно завоевание и делает нас известными со стороны, достойной почтения людей, знающих, что стоит почтения” [1316].
Много мыслей на те же темы высказывалось Лесковым, конечно, и в беседах, ведшихся у себя в кабинете, особенно в последние пять лет его жизни.
“Чтобы мыслить “образно” и писать так, надо, чтобы герои писателя говорили каждый своим языком, свойственным их положению. Если же эти герои говорят не свойственным их положению языком, то чорт их знает — кто они сами и какое их социальное положение… Мои священники говорят по-духовному, нигилисты — по-нигилистически, мужики — по-мужицки, выскочки из них и скоморохи — с выкрутасами и т. д… Когда я пишу, я боюсь сбиться: поэтому мои мещане говорят по-мещански, а шепеляво-картавые аристократы — по-своему… Человек живет словами, и надо знать, в какие моменты психологической жизни у кого из нас какие найдутся слова. Изучить речи каждого представителя многочисленных социальных и личных положений — довольно трудно. Вот этот народный, вульгарный и вычурный язык, которым написаны многие страницы моих работ, сочинен не мною, а подслушан у мужика, у полуинтеллигента, у краснобаев, у юродивых и святош. Меня упрекают за этот “манерный” язык, особенно в “Полунощниках”. Да разве у нас мало манерных людей? Вся quasi — ученая [1317] литература пишет свои ученые статьи этим варварским языком. Почитайте-ка философские статьи наших публицистов и ученых. Что же удивительного, что на нем разговаривает у меня какая-то мещанка в “Полунощниках”? У нее по крайней мере язык веселей, смешней… Вот и ругают меня за него, потому что сами не умеют так писать. Ведь я собирал его много лет по словечкам, по пословицам и отдельным выражениям, схваченным на лету, в толпе, на барках, в рекрутских присутствиях и в монастырях. Поработайте-ка над этим языком столько лет, как я… Я внимательно и много лет прислушивался к выговору и произношению русских людей на разных ступенях их социального положения. Они все говорят у меня по-своему, а не по-литературному. Усвоить литератору обывательский язык и его живую речь труднее, чем книжный. Вот почему у нас мало художников слога, то есть владеющих живою, а не литературной речью” [1318].
“В писателе чрезвычайно ценен его собственный голос, которым он говорит в своих произведениях от себя. Если его нет, то и разрабатывать, значит, нечего. Но если этот свой голос и есть и поставлен он правильно, то, как бы ни были скромны его качества, возможна работа над ним и повышение, улучшение его тона. Но если человек поет не своим голосом, а тянет петухом, фальцетом, собственный же голос у него куда-то запрятан, подменен чужим, — дело безнадежно. Я знаю, например, каким голосом говорят Альбов, Гаршин, Достоевский или Тургенев. Я живо представляю себе, как говорит у них каждый их герой. Это верный признак талантливости писателя. Но этот-то, собственный, голос вы найдете далеко не у всякого писателя. Я вот не знаю, какой голос у Ясинского, хотя, читая его произведения, я стараюсь прислушаться к языку действующих в них лиц. Все у него говорят одним голосом, одним языком. Все это один и тот же человек, подающий одним и тем же языком различные реплики, переодевающийся в разные костюмы и не похожий, в конце концов, ни на себя, ни на других. Многочисленные его герои расставляются им на ровной плоскости, вроде оловянных солдатиков, которых дети расставили друг против друга для сражения. А сражения-то и нет! Стоят себе они оловянными, мертвыми, безголосыми… Это показатель отсутствия беллетристического мастерства, дарования. Вот почему я не могу припомнить у него ни одной характерной сцены, ни одного характерного типа.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});