Максимилиан Волошин, или себя забывший бог - Сергей Пинаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С горы Кучук-Енишар открывается удивительный вид на залив и скалистый край гряды, очертания которого поражают своим сходством с профилем поэта. Что это — мистический знак того, что отныне этот край навечно принадлежит поэту? А может быть, это его сбывшиеся стихи?
Земли отверженной застывшие усилья.Уста Праматери, которым слова нет!
И гигантский профиль Волошина, устремившего взор туда, где смыкаются небо и море, и его могила на противоположной стороне залива хорошо просматриваются с вышки Дома Поэта. На месте упокоения Волошина виднеется дерево, маслина, ствол и ветви которого напоминают крест. Дерево это никто не сажал…
ВЕСЬ ТРЕПЕТ ЖИЗНИ ВСЕХ ВЕКОВ И РАС…
Жизнь — бесконечное познанье…Возьми свой посох и иди!…И я иду… и впередиПустыня… ночь… и звёзд мерцанье.
Жизнь — бесконечное познанье……Не я лиВ долгих планетных кругахСоздал тебя?Ты летопись мира,Таинственный свиток,Иероглиф мирозданья,Преображенье погибших вселенных…
Я люблю тебя, тело моё…«Человек — это книга, в которую записана история мира», — вспомним ещё раз эту запись из дневника Максимилиана Волошина за 1907 год. «Весь трепет жизни всех веков и рас / Живёт в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас», — вторит он себе двадцать лет спустя в итоговом стихотворении «Дом Поэта». Не станем забывать, что читает эту книгу поэт, чей «дух древнее, чем земля и звёзды», потому и проникает его мысль сквозь толщу времён, познавая «иных миров в себе напоминанья».
«Великий пафос лирики завещан» нам Волошиным, и завещание это безгранично. Лирическое «я» поэта включает в себя образы-символы из самых разных сфер — литературы, искусства, мифологии, религии. Это и Вечный Жид, и Иисус Христос, и штейнеровский «Солнечный дух», и космический первочеловек Адам Кадмон, и Кентавр, и Эдип, и Зевс, и Орфей, и множество персонажей-демонов, вроде Дмитрия-императора, Стеньки Разина или протопопа Аввакума.
«Орфеем, способным одушевить и камни», назвал хозяина Коктебеля Андрей Белый. С мифом об Орфее — об обречённости любви — соотносил Волошин трагическую участь поэта. Не забывал он и о великом посвящённом Древней Греции, придавшем могущество солнечному культу Аполлона Орфее (Орфей — «исцеляющий светом»), первосвященнике и царе, с именем которого связана целая система религиозно-философских взглядов (орфизм).
Эта светлая аллеяВ старом парке — по горе,Где проходит тень ОрфеяМолчаливо на заре…
Всё смешалось. Мы приидемСнова в мир, чтоб видеть сны.И становится невидимБог рассветной тишины.
(«Эта светлая аллея…», 1905)
В этих стихах слышатся отголоски орфического учения о переселении душ, заимствованного сектой орфиков у фракийцев и перешедшего к пифагорейцам, а много веков спустя — в современные Волошину оккультные учения. Орфики воспринимали тело как «темницу» или «могилу души», а идеал видели в блаженном бессмертии или бестелесном бытии души. Однако вырваться из телесной тюрьмы, полагали они, невозможно, ибо после смерти душа попадает в новое тело, то есть в новую тюрьму, причём, как и в индусском учении о карме, в новой телесной жизни получает возмездие за прегрешения жизни прошлой. Как знать, может быть, это прямо или косвенно отражено в IX сонете «Corona Astralis», посвящённом
Тому, кто в тьму был Солнцем ввергнут в гневе,Кто стал слепым игралищем судеб,Тому, кто жив и брошен в тёмный склеп.
Но не будем привязывать стихи к закостенелым учениям… Хотя, думается, Волошину было близко то, что отличало учение орфиков от индусов: идеал бытия души после «спасения» от круговорота рождений — не в «потухании» её в нирване, а в её блаженном индивидуальном бессмертии в божественном небесном мире, там, где
Вечность с жгучей пустотоюНеразгаданных чудесСкрыта близкой синевоюПримиряющих небес…
(«По ночам, когда в тумане…», 1903)
Но если у индусов и орфиков переселение душ есть зло бесконечно длительной привязанности души к земле и телу, а спасение — в окончательном отрыве от телесного мира, то у Волошина нет этого отвержения телесности даже во имя тяготения души к Богу:
Плоть моя осмуглела,Стан мой крепок и туг,Потом горького телаВлажны мускулы рук…
(«Я, полуднем объятый…», 1910)
В поэзии Волошина нет страха перед инобытием. Точнее, в ранних стихах ощущается ужас перед вселенной, перед космосом («Но ужас звёзд от знанья не потух…»), предчувствие, что «И труп Луны, и мёртвый лик Сатурна — / Запомнит мозг и сердце затаит…». Однако сложившийся (не без влияния Штейнера) взгляд поэта на человеческую жизнь как на бытие, растворённое в космическом времени и лишь на мгновение воплощённое в земной оболочке, лишён трагичности. Не муки испытывает душа в своих странствиях, а видит сны, хоть и томится памятью. Подобно тому, как воплощается душа человека, неоднократно меняя земные оболочки, так же и душа истории постоянно возрождается, меняя свои временные, национальные рамки.
«Вся Россия делится на сны…» — писал, тоскуя о родине, В. Набоков в 1926 году. У Волошина на сны делятся вся земная жизнь человека и мировая история. И это, может быть, закономерно для поэта Киммерии. Ведь, согласно «Метаморфозам» Овидия, божество сна — Гипнос обитал в киммерийской пещере, из недр которой вытекал родник забвения, дающий начало Лете. Свою же миссию Волошин видел в прочтении этих снов. Откроем записи в «Истории моей души», сделанные 26 сентября 1907 года: «Если судьба привяжет к России, я буду в глубине своей комнаты добросовестным историографом людей и разговоров, а на площадях газет — толкователем снов, виденных поэтами. Быть толкователем снов и добросовестно записывать свои сны, виденные на лицах современников, — вот моя миссия в России». Миссия оставалась неизменной, однако со временем меняется ракурс мировосприятия.
Космический ужас, «внежизненные обиды», возможно, через личное восприятие Христа, через «жажду оцета»[17] переводятся в земную плоскость. «Зрачки чужих, всегда враждебных глаз», направленных со всех сторон на поэта, становятся реальностью (знамением истории, если угодно), а его путь «в пространствах вечной тьмы» космоса оказывается блужданием «в лесу противочувств, / Средь чёрных пламеней, среди пожарищ мира»…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});