Философия символических форм. Том 1. Язык - Эрнст Кассирер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что это эстетико — метафизическое понятие «внутренней формы» дало анализу языка, можно продемонстрировать на одном произведении, вышедшем непосредственно из круга английских неоплатоников и четко отражающем их общее мировоззрение. «Hermes or a philosophical inquiry concerning universal grammar» Харриса (1751), если посмотреть на его общий план, может показаться на первый взгляд сочинением, еще всецело следующим образцам рационалистических теорий языка, подчиняющимся тому же идеалу, что и, скажем, «Grammaire générale et raisonée» Пор — Рояля. И в сочинении Харриса речь идет о грамматике, которая бы сосредоточилась лишь на универсальных, тождественных для всех языков принципах, оставляя в стороне своеобразие отдельных языков. Универсальная логика и универсальная психология должны служить основой членения языковой материи и быть залогом необходимого характера этого членения. Например, подобно тому как душа обнаруживает свой изначально двойственный характер, выражающийся в противопоставлении способности представления и способности желания, так и каждое грамматически оформленное предложение с необходимостью является либо констатацией, либо выражением воли (a sentence of assertion or a sentence of volition), а в целом это основание должно было дать однозначный и принципиальный ответ на вопрос, почему язык включает именно эти, а не иные части речи, и именно в таком числе и таком виде. Особенно примечательна и интересна попытка Харриса получить из логического и психологического анализа представления о времени общую схему образования временных форм глагола[39]. Но чем дальше продвигается Харрис, тем яснее становится, что психология, на которую он опирается при рассмотрении и классификации языковых форм, является чистой «структурной психологией», самым резким образом противостоящей психологии элементов, характерной для сенсуализма. В своей защите «общих идей» от критиков — эмпиристов Харрис непосредственно примыкает к кембриджской школе[40]. «Что касается меня, — замечает он, — чем больше я читаю о частностях относительно восприятия и рефлексии и чем больше меня пытаются просветить относительно процесса возникновения моих идей вообще, тем больше у меня складывается представление, что человеческую душу уподобляют плавильному тиглю, в котором при посредстве своего рода логической химии получают истины — истины, рассматриваемые как наши собственные создания, вроде пилюль или эликсиров»[41]. Этому представлению порождения «формы» из «материи» он противопоставляет собственный взгляд, утверждающий — с опорой на Платона и Аристотеля — абсолютный примат формы. В основе всех чувственных форм должны лежать чистые интеллигибельные формы, «предшествующие» чувственным[42]. И в связи с этим Харрис — племянник Шефтсбери, по — видимому, с ранних лет знакомый с его кругом мыслей, обращается к центральному для Шефтсбери понятию, понятию «гения». Всякий национальный язык наделен своим собственным духом языка; каждый язык содержит в себе своеобразный формообразующий принцип. «Следует заняться изучением того, как нации, подобно индивидам, приобретают свои особенные идеи, как эти особенные идеи становятся гением их языка, поскольку символ должен, конечно же, соответствовать своему прообразу, и как поэтому наиболее мудрые нации, раз они обладают большинством идей, и притом лучших идей, располагают и наиболее совершенными и богатыми языками». То есть как существует естество, гений римского, греческого, английского народа, так же существует и гений латинского, греческого и английского языка[43]. В этих рассуждениях обнаруживается — с такой определенностью, пожалуй, впервые — новый вариант понятия «дух языка», с этого момента господствующий над всем философским анализом. Как это понятие входит в историю немецкого духа и как оно постепенно обретает в ней право духовного и языкового гражданства, можно детально проследить по мастерскому описанию, которое Рудольф Хильдебрандт дал в статьях «Дух» и «Гений» словаря Гримма[44]. Прямой путь ведет от ТТТефтсбери и Харриса к Гаману и Гердеру. Гаман уже в 1768 г. пишет Гер — деру в Ригу, что он выписал для него у своего книготорговца «Гермес»: «произведение, которое, как мне показалось, необходимо для Вашего плана (рассмотрение языка во фрагментах о новой немецкой литературе)»[45]. А сам Гердер, опирающийся в своих «Критических лесах» в рассуждениях о Лаокооне, направленных против Лессинга, на эстетическую теорию Харриса, постоянно указывает и на его теорию языка. В своем предисловии к немецкому переводу труда Монбоддо о происхождении и прогрессе языка он недвусмысленно признает, что благодаря Монбоддо и Харрису рассмотрение языка было направлено по новому пути: «Довольно… тропа проторена: не только принципы нашего автора и его друга Харриса представляются мне единственно истинными и надежными, но и его первые опыты сравнения ряда языков разных народов, находящихся на различных культурных ступенях, навсегда останутся мастерскими пионерскими работами. И вот однажды (наверняка это произойдет не так скоро) так же будут заложены основы философии человеческого рассудка, выведенной из его наиболее примечательного творения — различных языков Земли»[46].
Гердера, по — видимому, особенно привлекала в анализе языка у Харриса та же черта, которой он придавал первостепенное значение и в своей оценке его эстетической теории. Аристотелево различение есгпн и енесгейб снова оказалось в центре эстетической теории благодаря «Диалогу об искусстве» Харриса, на который Гердер прямо ссылается уже в «Критических лесах» в своем наиболее раннем обсуждении эстетических проблем[47]. Отсюда оно перекочевало в теорию языка, где получило в конце концов благодаря Вильгельму фон Гумбольдту наиболее определенную формулировку и строго систематическую трактовку. Язык, подобно искусству, следует понимать не как простое творение духа, а как присущую ему форму и «энергию». Оба этих мотива — «энергетическая» теория языка и энергетическая теория искусства — обрели идеальное единство опять‑таки в понятии гения и том примечательном развитии, которое оно испытало в XVII и XVIII вв. Решающей для этого развития оказалась генеральная тенденция выведения всякого духовного бытия из изначального творческого процесса, где оно берет начало, выведения всего «созданного» из основных форм и направлений «созидания»[48]. Что касается языка, то может показаться, будто эта тенденция обнаруживается уже в тех эм — пиристских и рационалистических теориях происхождения языка, стремившихся постичь язык не как божественное, возникшее сразу в готовом виде творение, а скорее как свободное создание человеческого разума. Однако поскольку сам разум сохраняет при этом характер субъективно — произвольной рефлексии, то проблема «созидания» языка тут же снова подменяется проблемой его «изобретения». Речь идет о сознательно — целенаправленном способе действия, к которому человек прибегает при изобретении первых языковых знаков и их совершенствовании, в результате чего возникают слова и предложения. Теория языка французских просветителей склонна к тому, чтобы непосредственно сравнивать этот постепенный прогресс языка с методичным построением, осуществляемым духом в науке, в особенности в математике, и уподоблять ему этот прогресс языка. Для Кондильяка все частные науки, которыми овладел человеческий дух, являются лишь продолжением того процесса анализа идей, что начинается с образованием человеческого языка. Наряду с первоначальным языком звуковых знаков появляется язык, использующий универсальные, в особенности арифметические и алгебраические символы; наряду со словесным языком выступает «язык исчислений»: однако и в том, и в другом господствует один и тот же принцип членения, соединения и упорядочения представлений. Подобно тому как науки в своей совокупности являются не чем иным, как хорошо организованными языками (langues bien faites), так и наш словесный, звуковой язык, в свою очередь, есть не что иное, как первая наука бытия, первое проявление изначального стремления к познанию, движущегося от сложного к простому, от частного к общему[49]. Мопертюи в своих «Философских рассуждениях о происхождении языков» пытается в деталях проследить путь, пройденный при этом языком, показать, как он от своих первых примитивных истоков, когда язык обладал лишь несколькими обозначениями сложных чувственных представлений, путем последовательного сознательного сравнения и сознательного различения частей этих представлений шел ко все более богатому запасу наименований, словоформ и частей речи[50]. Подобному представлению о языке, относящему его к сфере абстрактного разумения, Гердер противопоставляет новое представление «языкового разума». И здесь с ошеломляющей ясностью проявляется глубокая связь основных проблем духа: борьба, начинающаяся в этом случае, в точности соответствует борьбе, которую Лес — синг в области искусства вел против Готтшеда и французского классицизма. Ведь и структуры языка являются в высшем смысле «регулярными», не будучи при этом все же построенными по объективным понятийным правилам и не доступные их проверке. К тому же они — благодаря соединению своих частей в единое целое — построены совершенно целесообразно, однако в них господствует «целесообразность без цели», исключающая всякую чистую произвольность и всякое чисто субъективное «намерение». Поэтому в языке, как и в художественном творчестве, моменты, в чисто рассудочной рефлексии оказывающиеся разделенными, сливаются в единство, которое, правда, поначалу ставит перед нами лишь новую проблему, лишь новую задачу. Противоположности свободы и необходимости, индивидуальности и универсальности, «субъективности» и «объективности», спонтанности и обусловленности сами должны были обрести более глубокое определение и новое принципиальное освещение, прежде чем они в качестве философских категорий смогли быть использованы для объяснения «происхождения произведения искусства» и «происхождения языка».