Имя твоего волка - Татьяна Владимировна Томах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не может. И, наверное, лучше и не знать ничего — заранее. Потому что это знание — и осознание предопределенности и своего бессилия что-то изменить — может свести с ума. Так, как свело с ума Анну — превратив ее в один день из молоденькой русоволосой хохотушки и певуньи в безумную седую старуху.
И, наверное, именно эта мысль свела ее с ума — мысль о том, что она знала — и все равно не смогла ничего изменить. Знала, когда, спотыкаясь о ступеньки и проскальзывая на собственноручно навощенном паркете, а потом — втаптывая в песок дороги свою скорченную тень — бежала, задрав подол мешающей юбки почти до самых бедер, и не замечая изумленных лиц любопытно высунувшихся соседей. Бежала так быстро, как не бегала никогда в жизни. Ни до этого, ни после. Так быстро, как не могли бежать ее толстые неповоротливые ноги — и иногда ей казалось, что она успевает-таки обогнать свою собственную испуганно замешкавшуюся тень. И успевает…успевает…успевает… Но она знала — что не успевает.
Она не успела совсем чуть-чуть. И, наверное, именно мысль об этих нескольких минутах, которые ускользнули-таки из-под ее толстых торопящихся ног — наверное, именно это и свело ее с ума. Поэтому, было бы лучше, если бы она вообще ни о чем не знала. Было бы лучше, если бы Марго ничего ей не сказала.
Было бы лучше, если бы она вообще не познакомилась с Марго. И не учила бы ее петь песни — и улыбаться. И не позволила бы маленькой девочке, у которой не было мамы, так сильно полюбить себя. Потому что, если бы Марго не полюбила ее так сильно — она не смогла бы ничего услышать и увидеть. И, наверное, так было бы лучше. Для них обоих. Анна не сошла бы с ума, а Марго после этого не стали бы называть ведьмой…
Пан Владислав
Ее называли ведьмой. Он слышал краем уха, что болтали иногда крестьяне, и о чем шушукались на кухне девки. Ее называли ведьмой — и было за что.
Она была красивой. Непозволительно красивой. Просто искрящейся красотой — яркой, нездешней. Темно-каштановые, с золотистой рыжинкой, волосы, обычно небрежно подхваченные с боков, спускались на спину золотистым водопадом, кошачья зелень глаз на смуглом лице горела сиянием драгоценных камней, а голос был завораживающе певуч — торопливый голос… Иностранный акцент, так и оставшийся в ее речи, коверкал слова — но так нежно и мило, с журчащей картавинкой — как ручей сглаживает острые края попавших в течение чужих камней. Она была любопытна и смешлива, и улыбка, трогавшая ее губы, отражалась в сиянии глаз, а смех был заразителен и хрустально звонок. Нельзя было не засмеяться, услышав ее смех; нельзя было не улыбнуться в ответ на ее улыбку. Нельзя было не влюбиться — до беспамятства, до головокружения, до зубовного скрежета по ночам… Когда так хотелось перегрызть горло своему бессонному одиночеству, представляя как она лежит там — в соседней комнате, разбросав по подушке золотой водопад волос и улыбаясь в темноту… Улыбаясь тому, кто склоняется над ее запрокинутым лицом… И ее глаза бездонны, как чернота летней теплой ночи, а дрожащая нежность ее губ ласкает того, кто целует ее… Жадно и ненасытно, с той нежной страстью, которая сквозит в ее смехе и в улыбке и в каждом гибком движении, когда она бесшумной походкой феи спускается по скрипучей старой лестнице к завтраку, рассеянно улыбаясь припухшими от поцелуев губами…
Она была похожа на фею — с глазами ведьмы — двумя темно-зелеными головокружительными безднами, на дне которых смешался рай и ад… Она была…
Она была женой его старшего брата.
Она была женой старшего брата. Этого было достаточно, чтобы возненавидеть брата. За удачу, позволительную только богам и царям — изловить редкую волшебную птицу, чтобы запереть ее в клетку и одному наслаждаться сиянием оперения и сладостью песен.
Пан Владислав не любил своего брата. Никогда не любил. Еще с детства он испытывал к нему чувство, странное для младшего брата по отношению к старшему. Снисходительное презрение — пополам с недоумением.
Странным рос братец. Еще покойный папаша, жалостливо поглаживая встрепанную белокурую головку Стася (который уже в общем-то в сознательном десятилетнем возрасте не только добровольно отдал прохожему болтуну-нищему свою новую игрушечную перламутром отделанную сабельку, но и вынес из дома — видимо, по наущению оного нищего — серебряных ложек), бормотал, всерьез озабоченный не сколько разграбленным столовым сервизом, сколько судьбой не в меру доверчивого отпрыска: «Как же ты жить-то будешь, дурашка?». Родитель не зря переживал — несмотря на все объяснения и увещевания, так и не удалось уверить дитятю в гнусности намерений и действий вора-нищего. Может, конечно, выпороть следовало сыночка — для убедительности, да только, слишком мягкотел был папаша — и, возможно, зря. Потому что, подобные приключению с нищим, происшествия происходили со Стасем постоянно, нанося урон благосостоянию семьи и расстраивая родителей. Только ленивый не обманывал доверчивого Стася, заставляя его самого принести те серебряные ложки, которые у другого пришлось бы красть. Блаженненьким его звали — одним словом, — небольшого ума. Да, впрочем, и во всем остальном не блистал пан Стась. На охоте всегда мазал мимо дичи, от звуков выстрелов морщился, при виде битых куропаток, горделиво сунутых ему под нос куда более добычливым младшим братом — так и вовсе, вздрагивал. С лошади, в общем-то, не падал — но и в помине не было той удали и задора, с которыми юный Владислав носился на горячем коне, топча соседские поля и крестьянские огороды. В состязаниях «кто кого перепьет» а также, прочих забавах окрестной благородной молодежи, участвовать не любил; деревенских девок за ляжки не щипал. Почти все время торчал пан Стась в библиотеке, с полоумной улыбочкой перелистывая всякие дурацкие книжки. Владислав попробовал было поглядеть, что это так братца увлекает — да на первой же странице заскучал смертельно, до зевоты; повертел книжонку и так и эдак, заглянул сперва на десятую, а потом и на последнюю страницу, где обнаружил совершенно такого же рода занудство, что и на первой. И зачем это было столько бумаги переводить — ну вписали бы всю эту канитель в одну страничку, раз так неймется; а кожу телячью, тисненую, с переплета — уж лучше