Пепел (Бог не играет в кости) - Алекс Тарн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, не бесплатно, — снова подмигнул папа и сунул мне под нос кисть своей левой руки. Кольцо! Мать печально кивнула. Они заплатили соседу своими обручальными кольцами…
Я села на стул и заплакала. Это просто поразительно, Ваша честь, как мы, люди устроены. Бывает, не моргнув глазом, проходим через такие ужасы и страдания, о которых и подумать-то страшно, и всё — без единой слезинки. А бывает, какая-нибудь мелочь, ерунда какая-нибудь, вонзится в самое сердце, и сделает так больно, что и не вздохнуть. Вот так и я с этими кольцами, не знаю, почему. Может быть, потому, что я родительские руки только с ними и помню: над детской кроваткой, с младенческих пеленок, и потом, когда я сидела у матери на коленях и сосредоточенно крутила ее обручальное кольцо, и потом, когда отец, при особо доверительной беседе, прикрывал мою руку своей, сильной, большой, уверенной, со знакомым кольцом, поблескивающим на его безымянном пальце. В этих круглых золотых предметах было все мое детство, и юность, и дом, и семья… в общем, вся моя жизнь.
— Не плачь, Ханночка, — сказал отец. — Ты же знаешь, мы бы никогда их не продали, если бы был какой-нибудь другой выход. Но выхода-то не было. Все-таки, лучше так, чем смерть, правда?
Ровно то же самое он сказал и тогда, в Кобленце, когда нацисты отняли у него фабрику. «Все-таки, лучше так, чем смерть…» С тех пор он только отдавал, и вот теперь дошло до обручальных колец, до последнего. Больше платить было нечем.
Назад я в тот день не поехала — боялась не успеть до начала комендантского часа. Утром всегда безопаснее. А ночью за нами пришли. Только вот они не стали ломать дверь. Даже не постучали. Собственно, мы увидели полицейских, когда они уже были внутри квартиры. Сосед-доброхот, тот самый, любитель колец, провел их через чердак прямо в нашу кладовку.
Нас отвезли в бараки Доссена, в Мехелен. Там уже были сотни людей, и непрерывно привозили все новых и новых.
— Ничего, — успокаивал нас папа. — Они же говорят, что речь идет о рабочей мобилизации. Конечно, придется работать с утра до ночи, но кормить-то тоже будут и, говорят, неплохо. Не надо будет круглые сутки заботиться о том, где бы достать кусок хлеба или картофелину. И с этой изматывающей игрой в прятки тоже покончено — все уже, поймали, можно расслабиться. Так что в определенном смысле это даже улучшение условий.
Он все-таки был неисправимый оптимист, мой папа. Но я-то сразу поняла, что дело плохо. Какая рабочая мобилизация, ради Бога? Около трети депортируемых составляли маленькие дети. Кто будет работать, они? Грудные младенцы?
Больше всего меня мучило то, что я так и не попрощалась с Иосифом.
— Ничего страшного, — говорил папа. — Вот приедем на место, освоимся и вызовешь его к себе. Чем скорее мы там окажемся, тем лучше, вот увидишь.
Он повторил это, когда их отправляли на восток двумя днями позже.
— Не волнуйся за нас, девочка. Мы все подготовим к твоему приезду.
Больше я никогда не видела своих родителей. И Иосифа тоже. Жить мне оставалось меньше года, Ваша честь. Но это уже совсем другая история, в конце концов, мы говорим тут об Иосифе, а не обо мне, правда? Так что, в общем, я все вам уже рассказала. Ну, разве что письмо, хотя он навряд ли получил его когда-нибудь. Я написала ему письмо, Ваша честь.
Видите ли, меня оставили в Доссене дольше, чем других. Дело в том, что я хорошо знала несколько языков: немецкий, французский и идиш. Английский тоже, но английский не понадобился. Полицейские выяснили это на первом же опросе, и сразу определили меня в канцелярию — у них там была уйма работы после рейдов в Антверпене и в Брюсселе. Поэтому, собственно говоря, я и не уехала вместе с родителями, хотя очень не хотела с ними расставаться. Меня просто не пустили. Конечно, папа и в этом увидел добрый знак:
— Вот видишь, ты уже получила работу!
Это и в самом деле была моя первая работа, Ваша честь. Не правда ли, странно — начать свою рабочую карьеру в пересыльных бараках, откуда людей отправляли в Аушвиц? Впрочем, далеко по служебной лестнице я не продвинулась. К середине сентября они выполнили заданную квоту, так что работа резко пошла на убыль. И 15-го сентября я отправилась вслед за своими родителями. Конвой номер 10, последняя тысяча из запланированных десяти. Что?.. ах да, письмо…
Я написала его на желтом линованном бланке, которым пользовались для регистрации депортируемых, прямо поверх всех этих граф с надписями «имя», «год рождения», «пол» и так далее. Не думаю, что это выглядело красиво, но выбора у меня было. А жаль, потому что я всегда отличалась прекрасным почерком, четким и округлым, с небольшим наклоном вправо. Поскольку мы с Иосифом никогда не разлучались, то и переписываться нам не приходилось, и поэтому мне особенно хотелось, чтобы мое самое первое письмо вышло бы на высшем уровне. Тем более что в итоге оно оказалось и последним. Я могла бы сказать, что тогда я этого не знала, но это было бы неправдой, Ваша честь. Слишком много имелось зловещих признаков. Вообще-то нацисты довольно успешно скрывали свои намерения. Это было нетрудно — представьте себе людей, схваченных на улице или вытащенных ночью из постели. Их суют в грузовики и везут в бараки, где дают на ужин невозможную брюквенную бурду и кусок хлеба и говорят, что на востоке, где они вскоре будут работать, питание будет несравненно лучше.
Люди потрясены, им страшно, им хочется верить в любую ерунду, лишь бы прекратить происходящий с ними ужас, хотя бы на уровне воображения. Тем более что особо много думать им никто не дает. Пару дней в бараках и вперед, посадка в вагоны для скота. А потом они трясутся в холоде и вони несколько дней, едут через всю Европу, высматривая названия станций через щелястую вагонку. Ужас продолжается, но дорога на то и дорога, чтобы надоедать, а значит, снова можно не брать происходящее слишком близко к сердцу. Зато потом, выгружаясь наконец из вагонов под серым польским небом, они даже радуются, что тяжелый переезд закончился, и теперь-то уже все прояснится, слава Богу. Как, кстати, называется станция? Аушвиц?.. Треблинка?.. Хелмно?.. Нет, не слышали… ничего, — подбадривают они сами себя, — еще будет время познакомиться. Но тут их пускают бегом в какой-то сумасшедший конвейер первичной обработки, где они не успевают не то что думать — дышать. Они так и бегут, закусив губы, под ругань эсэсовцев и неистовый лай собак, бегут от стола к столу, в раздевалки, в душевые и снова в раздевалки… а потом — в большую комнату, куда их почему-то набивают битком, голыми, мужчин и женщин вперемежку. Сверху сыпятся смертоносные кристаллы, как из солонки, а мысли беспорядочно суетятся, словно живые существа в капле воды под школьным микроскопом, и это жаль, потому что недодумано что-то очень важное, что-то очень… А потом прекращается и это. Видимо, мои родители погибли примерно так, Ваша честь.
Но я-то целый месяц проработала в канцелярии, где просто трудно было не понять, что к чему. Поэтому, я, конечно же, знала, что пишу свое последнее письмо. Что я там написала? А что можно написать в таком письме? Рассказала, как нас забрали, куда отвезли, что тут да как, прочие мелочи. Пожаловалась на кормежку. Предупредила его, чтобы был осторожнее… проследила, чтобы на каждое «во-первых» было свое «во-вторых» — в письме это дается намного легче, чем в разговоре. Ну и, конечно, написала несколько особых мелочей, таких специальных слов, значение которых понятно только двум любящим друг друга людям, так что нет смысла повторять их здесь. А напоследок — самое главное: чтобы он знал, что я была счастлива с ним, счастлива каждую минуту, которую Господь подарил нам в своей неизбывной щедрости. Что, если бы можно было повторить все с самого начала, но теперь уже зная конец, то я снова пошла бы на это, не колеблясь ни единой секундочки.
Вот и все. Я вложила письмо в самодельный конверт, надписала на нем наш брюссельский адрес, а под ним — обещание оплаты в случае доставки. Потом я долго носила письмо на себе, не зная, что с ним делать. Единственная возможность удачно обронить его представилась мне во время погрузки в поезд, и я ее не упустила, Ваша честь. Просто бросила конверт в зазор между платформой и вагоном, как в щель почтового ящика. Дошло ли оно до моего мужа? Этого, как вы понимаете, я так никогда и не узнала.
ГЛАВА IV
Израильский рейс опаздывал. Наверняка, опять какая-нибудь дерьмовая забастовка или какой другой идиотский повод. Тьфу! Янив Ле Фен сморщил нос. Он уже битый час простоял в зале прибытия брюссельского аэропорта, держа в руках картонную табличку с надписью «Мистер Ури Файман». Отчего в той кретинской стране все просто обязано быть через задницу? Отчего они не могут вести себя так, как принято во всем цивилизованном мире? Янив предпочитал именовать израильтян «они», хотя сам пока еще являлся держателем израильского паспорта и, соответственно, гражданства. Он бы с удовольствием отказался и от того, и от другого, но, к сожалению, бельгийские власти не слишком торопились с предоставлением г-ну Ле Фену местного подданства. Сама по себе эта ситуация вынужденной связи с занюханной ближневосточной дырой выглядела довольно-таки унизительно, особенно для человека европейской культуры, коим Янив привык считать себя с раннего детства.