Собрание соч.: В 2 т. Т .2. : Стихотворения 1985-1995. Воспоминания. Статьи.Письма. - Игорь Чиннов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Парижская нота», в принципе возглавлявшаяся Георгием Адамовичем, отказывалась от всяких ухищрений, орнаментов, пышности, эквилибристики и интересовалась лишь самым необходимым и главным, о чем человеку стоит думать, говорить и писать. Темы ее были — Бог, смерть (или бессмертие), назначение человек в этом мире. Это создавало нарочито бледные, как бы «пассивные» стихи. К «парижской ноте» относится и моя первая книга стихов «Монолог», вышедшая тогда в издательстве «Рифма», возглавлявшемся Сергеем Константиновичем Маковским. В Петербурге он издавал журнал «Аполлон», замечательный журнал, хотя и склонный к эстетскому снобизму. В нем печатались Анненский, Блок, Ахматова, Гумилев, Мандельштам, Георгий Иванов…
С.К.Маковский был настоящим «осколком» (не знаю, как иначе сказать) блистательного чиновного Петербурга. У него к тому же был воистину генеральский вид, хотя был он человеком весьма доступным, любившим собирать у себя поэтов. У него бывали и В.Л.Корвин-Пиотровский, поэт большого мастерства, и П.С.Ставров, и К.Д.Померанцев, и, конечно, Георгий Адамович, Георгий Иванов и Ирина Одоевцева. Я имел удовольствие слышать, как замечательно читала она свои прекрасные, не похожие ни на какие другие стихи.
Но, пожалуй, мне больше всех вспоминается Георгий Иванов.
Георгий Иванов был большим поэтом и очень интересным человеком. Помню, как я после долгого отсутствия встретился с ним на собрании, где присутствовали В.В. Вейдле, Ю.К. Терапиано, Г.В. Адамович. Георгий Иванов прочел свое стихотворение о Лермонтове, начинавшееся словами «Мелодия становится цветком». Приведу последние строки:
Туман… Тамань… Пустыня внемлет Богу.– Как далеко до завтрашнего дня!..
И Лермонтов один выходит на дорогу,Серебряными шпорами звеня.
Он так прочитал последние две строки, что в них прозвучала вся скорбь мира. Это было незабываемо; обыкновенные словам «серебряные шпоры», но в них было вложено столько содержания, столько пережитого за годы горьких мытарств, что я до сих пор
вижу его читающим эти строки.
Это был человек необычайного ума, несколько скептический и иронический. Мне вспоминается, как известным социолог и общественный деятель Бунаков-Фондаминский на одном собрании как-то сказал: «Элита спасет русскую культуру». Георгий Иванов тут же ответил: «Элита едет, когда-то будет». Иногда он бывал и злым. Но с людьми, которых уважал, был внимательным и чутким. Очень дружил с Померанцевым, дружил со Смоленским; хотел даже написать предисловие к моей первой книге стихов, устроил несколько моих стихов и статей в журнал «Числа», издававшийся в Париже Н.А.Оцупом. Однажды в один из четвергов у Померанцева он передал мне листок, на котором был нарисован «размахайчик» (им придуманное странное животное написано: «Обязуюсь как-нибудь написать о стихах Игоря Чиннова при первой возможности, серьезно и уважительно, как они того заслуживают». Этот листок я бережно храню: он – один из «патентов на благородство», выданных мне за мою долгую жизнь.
К сожалению, я не знал Анатолия Штейгера, самого чистейшего представителя «парижской ноты». Он писал очень короткие стихи, нарочито прозаические, но с каким-то пронзительным ощущением боли. У него был туберкулез, от которого он и умер в швейцарском санатории. Перечитывая теперь его стихи, я думаю – вот к этому и надо стремиться, если добиваться в поэзии опрощения. В стихах, вошедших в мой первый сборник, я искал «опрощения», которое проповедовала «парижская нота» и к которому настойчиво призывал Георгий Адамович. Но я все же никогда не смог окончательно отказаться от «красивых» слов, т.к. мне казалось, что лишенная «красивых» слов, обедненная и аскетическая поэзия неизбежно сужает искусство и самого человека. Некоторое время я все же продолжал «парижскую линию», но чувствовал, что она заводит меня в тупик и что надо искать чего-то другого.
Поэтому в третьей моей книге («Метафоры») и в четвертой («Партитура») я стал пользоваться свободными размерами и гротеском. Этот прием в Париже до меня употреблял только Юрий Одарченко. Он был сложный и странный человек, несомненно умный, скептический, незаурядный, но чем-то уязвленный. Его оригинальная и стоящая особняком поэзия безусловно заслуживает самого серьезного внимания.
Итак, я стал писать гротеск, особенно много его в «Партитуре» и в пятой книге — «Композиция». Но вскоре гротеск мне надоел так, что в шестой книге, «Пасторали», его уже не было. Затем я все же решил к нему вернуться, и из этого родилась моя седьмая книга, «Антитеза», а за ней восьмая — «Автограф».
В своей автобиографии, опубликованной в прекрасном сборнике «Русский альманах», не так давно изданном в Париже Зинаидой Шаховской в сотрудничестве с Рене Герра и Евгением Терновским, я подчеркнул, что пишу стихи в зависимости от настроения — то мажорные, то минорные, то лирические, то гротески, словом — как придется: «Дух дышит, где хочет».
Что сказать еще о Париже? За мое отсутствие он изменился, как-то расширился и некоторыми кварталами напоминает Америку, даже Нью-Йорк с его Манхэттеном. Но сохранились места, по которым мы бродили с Георгием Ивановым и Ириной Одоевцевой. Кстати, мне всегда вспоминается ее стихотворение, и передо Мной вырисовывается старый Париж – Собор Парижской Богоматери, Консьержери, набережная, мосты…
По набережной ночью мы идем.Как хорошо – идем, молчим вдвоем.И видим Сену, дерево, соборИ облака…А этот разговорНа завтра мы отложим, на потом,На послезавтра…На когда умрем.
Быть может, я придаю этому стихотворению смысл, который вложила в него Ирина Владимировна, но который другие, чужие люди не в состоянии воспринять. Для меня же эти строки живут и будут жить, как живое отражение Парижа.
БЕСЕДЫ В ИЗГНАНИИ
Джон Глэд. Игорь Владимирович, я думаю, мы начнем с того, как вы начали увлекаться поэзией, а потом сами стали писать стихи.
Игорь Чиннов. Я увлекся поэзией и начал писать стихи еще студентом юридического факультета в Риге. Но первый мой сборник «Монолог» вышел в Париже в издательстве «Рифма» в 1950 году.
«Рифмой» этой заведовал Сергей Маковский, в прошлом редактор знаменитого журнала «Аполлон», издававшегося в Петрограде. Вот когда эта моя книжка вышла, то Объединение русских писателей в Париже устроило обсуждение, на котором выступили Георгий Адамович, друг и ученик Гумилева, член «Цеха поэтов», а также Георгий Иванов, тоже друг Гумилева, и еще целый ряд людей. И сам Сергей Константинович Маковский, который потом напечатал это выступление в нью-йоркском журнале «Опыты», в первом его номере. Но особенно я запомнил другой вечер в Париже, посвященный Пушкину. Выступили Иван Алексеевич Бунин, Алексей Михайлович Ремизов, Борис Константинович Зайцев, который впоследствии был председателем моего второго парижского вечера, восемнадцать лет спустя. Это было в 1970 году, и я тогда прочитал свое стихотворение о Пушкине. В этот раз доклады о моих стихах читали Георгий Адамович и Владимир Вейдле, тоже человек «серебряного века». Его, вероятно, до сих пор в Ленинграде еще помнят. Выступала со словом обо мне Ирина Одоевцева, ученица Гумилева, и Юрий Константинович Терапиано, который постоянно писал обо всех моих книгах в газете «Русская мысль». Вот я помню эти два моих вечера. Потом, когда я вернулся в Париж спустя год, в 1971 году, уже не было в живых ни Адамовича, ни Зайцева. Мне было грустно. В Париже я прожил очень долго, примерно десять лет. И это для меня почти родной город.
Д. Г. Так что вас можно считать поэтом послевоенного времени?
И.Ч. Да, мои стихи довоенные, собственно, значения не имеют. Кое-что я напечатал в парижском журнале «Числа», очень передовом журнале. И это случилось так: меня нашел еще в Риге Георгий Иванов и почему-то ему понравились мои стихи, даже и статья моя – это все было напечатано в «Числах».
Но только с первой моей книги «Монолог» начался, если угодно, настоящий Чиннов. Тогда я писал в стиле так называемой «парижской ноты». Это было течение, руководимое именно Георгием Адамовичем, и идея этой «парижской ноты» состояла в простоте, в очень ограниченном словаре, который был сведен к главным словам, самым главным, незаменимым. Настолько хотели общего в ущерб частному, что говорили «птица» вместо «чайка», «жаворонок» или «соловей»; «дерево» вместо «береза», «ива» или «дуб». Мы считали, что надо писать стихи как бы последние, что мы как бы заканчиваем русскую поэзию здесь в эмиграции, и не нужно ее никак украшать, не нужно никаких орнаментов и ничего лишнего. Мы искали именно бедного словаря, то есть основного, без всяких орнаментов, самое основное неустранимое: